Глава XXI. Удивительные образцы искусства и архитектуры. — Как народ встречает паломников. — Дом Марии Магдалины. — Тивериада и ее обитатели. — Священное море Галилейское. — Море Галилейское ночью.
Магдала не блещет красотой, — это истинно сирийское селение, иными словами — безобразное, тесное, убогое, неуютное и грязное, — в точности такое, как все те города, что со времен Адама были украшением Сирии, в чем изо всех сил уверяли и наконец уверили публику наши писатели. Улицы Магдалы узкие, каких-нибудь три — шесть футов шириною, грязные и зловонные. Дома не выше семи футов, и все без исключения построены на один лад — унылые, неуклюжие коробки. Стены сплошь обмазаны белой известкой и с большим вкусом изукрашены лепешками сохнущего на солнце верблюжьего помета. Это сообщает зданию чрезвычайно воинственный вид, делает его похожим на крепость, устоявшую под градом пушечных ядер. А если еще хозяин с взыскательностью истинного художника позаботился о точности узора, чередуя ряды маленьких и больших лепешек и тщательно соблюдая одинаковые расстояния между ними, — право, нет зрелища приятней, нежели этот веселый сирийский орнамент. На плоской, обмазанной известкой крыше громоздятся живописные груды все того же декоративного материала, который складывают туда, когда он высохнет и готов к употреблению, чтобы он всегда был под рукой. Он служит здесь топливом. Палестина бедна лесом, во всяком случае на дрова его изводить не приходится, и угольных копей здесь тоже нет. Если мне удалось сколько-нибудь вразумительно описать здешние жилища, вы поймете, что квадратная хижина с плоской крышей, с разукрашенными стенами, на которых высятся зубцы и башенки сухого верблюжьего помета, сообщает пейзажу необычайную праздничность и живописность, особенно если еще не забыть сунуть по кошке в каждый уголок, где только для нее найдется местечко. В Сирии строят хижины без окон и без печных труб. Всякий раз, как я читал, что в Капернауме одного больного вместе с постелью доставили пред лицо Спасителя через крышу дома, я представлял себе трехэтажный кирпичный дом и только диву давался, как больному не сломали шею, внося его в комнаты столь необычным путем. Но теперь я понимаю, что его могли взять за ноги и перекинуть через дом, не причинив ему особого беспокойства. С тех давних времен в Палестине ничто не переменилось — ни обычаи, ни нравы, ни архитектура, ни люди.
Когда мы въехали в Магдалу, на улицах не было ни души. Но стук лошадиных копыт вывел жителей из тупого оцепенения, и все они высыпали из домов: старики и старухи, мальчишки и девчонки, юродивые, слепцы и калеки — полуголые, в грязи и в лохмотьях, и все — назойливые попрошайки по природе, по склонностям и привычкам. Бродяги, осыпанные паразитами, не давали нам проходу! Они выставляли напоказ свои рубцы и язвы, жалобно протягивали нам изувеченные, скрюченные руки и ноги, и взгляды их молили о милостыне. Мы вызвали духа и уже не могли с ним справиться. Они цеплялись за хвосты лошадей, повисали на гривах, на стременах, презирая опасность, лезли под самые копыта, и дикий языческий хор оглушительно вопил: «Какпоживай, бакшиш! Какпоживай, бакшиш! Какпоживай, бакшиш! Бакшиш! Бакшиш!» Никогда еще на меня не обрушивалась такая буря.
Мы гуськом двигались по городу, раздавая бакшиш детям с гноящимися глазами и полногрудым смуглым девушкам с уродливой татуировкой на подбородках и на губах, и наконец добрались до заросшего терновником огороженного пустыря, на котором еще сохранились развалины, напоминавшие постройки древнего Рима: здесь-то и жила когда-то святая Мария Магдалина, подруга и последовательница Иисуса. Гид верил в подлинность этого жилища, и я тоже поверил. Как же можно усомниться — ведь дом-то вот он! Паломники, по своему благородному обычаю, отбили по кусочку от фасада для коллекций, и мы отправились дальше.
Мы расположились на ночлег в Тивериаде, у самых городских ворот. Мы вошли в город еще засветло и успели разглядеть жителей; дома нас мало интересовали. Изучать местное население лучше всего издали. Все эти евреи, арабы и негры с виду на редкость непривлекательны. Убожество и нищета — гордость Тивериады. Девушки нанизывают свое приданое — турецкие серебряные монеты, накопленные ими с великим трудом или полученные в наследство, — на крепкую проволоку и носят ее на голове, так что она спускается с макушки к подбородку. Большинство этих девушек бедны, но изредка можно встретить и богатую невесту. Я видел там наследниц, чье богатство — да-да, смело могу сказать — равнялось по меньшей мере девяти с половиной долларам; и этим деньгам они полные хозяйки. Но такие богачки редкость. Когда встречаешься с такой девицей, она, разумеется, задирает нос. Она не попросит бакшиш и даже не допустит излишней фамильярности. С неприступным и невозмутимым видом она проходит мимо, расчесывая волосы частым гребнем и напевая песенку, словно, кроме нее, тут никого и нет. Да, иным людям богатство кружит голову.
Как говорят, носатые, долговязые и, судя по виду, страдающие несварением желудка гробокопатели в неописуемых шляпах, из-под которых на каждое ухо свешивается но длинному локону, — это и есть издавна знакомые нам фарисеи, о которых мы читаем в Священном Писании. Поистине, так оно и есть. Стоит только посмотреть на их повадки, и сразу станет ясно, что по части фарисейства они мастера.
Сведения о Тивериаде я почерпнул из разных источников. Город был основан Иродом Антипой, убийцей Иоанна Крестителя, и назван в честь императора Тиверия. Полагают, что на месте сегодняшней Тивериады был город, построенный пышно и богато, о чем можно судить по великолепным порфировым колоннам, которые и поныне попадаются в городе и на южном берегу озера. Некогда они были рифленые, но, несмотря на то, что камень этот тверд, как железо, стерлись от времени и стали почти совсем гладкими. Колонны эти невелики, и здания, которые они украшали, без сомнения были скорее изящны, чем величественны. Тивериада — город молодой, он упоминается лишь в Новом завете, в Ветхом завете о нем нет ни слова.
Здесь в последний раз заседал Синедрион, и на протяжении трех столетий Тивериада была столицей еврейского государства в Палестине. Это один из четырех священных израильских городов, она для евреев то же, что Мекка для мусульман и Иерусалим для христиан. Она всегда славилась своими учеными раввинами. Все они погребены здесь, и тут же покоятся двадцать пять тысяч их единоверцев, прибывших издалека, чтобы жить подле них и находиться рядом с ними после смерти. Великий рабби Бен Израиль провел здесь три года в самом начале третьего столетия. Теперь его уже нет в живых.
Прославленное море Галилейское куда меньше озера Тахо— примерно две трети его. А если уж говорить о красоте, это море так же мало похоже на Тахо, как меридиан на радугу. Эта мутная лужа ничем не напоминает прозрачных, искрящихся вод Тахо; эти каменные и песчаные бугры, низкие, лысые, рыжие, так убоги по сравнению с исполинскими пиками, стеной обступающими Тахо! Там ребристые, в глубоких расселинах склоны, обращенные к озеру, поросли величавыми соснами, сосны карабкаются все выше, кажутся все меньше, и когда закинешь голову, чудится, что там, где они достигают вечных снегов, это уже не сосны, а просто кустарник и сорные травы. Безмолвием и уединением дышит Тахо. Безмолвно и уединенно и здесь, на Геннисаретском озере. Но там уединение манит и радует душу, а здесь гнетет и отталкивает.
Рано поутру с безмятежным спокойствием следишь за безмолвным поединком света и тьмы над водами Тахо; но когда тени истают и понемногу в полдневном сиянии откроется вся тайная прелесть его берегов; когда от них на спокойную гладь озера ложатся, точно радуга, широкие цветные полосы — синяя, зеленая, белая; когда летним днем, полным неги, лежишь в лодке на середине озера, где синева сгущается и воды особенно глубоки, и покуриваешь трубку мира и лениво поглядываешь из-под козырька фуражки на далекие утесы, кое-где белеющие снегами; когда лодку медленно сносит к берегу, где вода прозрачна, и сидишь, облокотясь на борт, и часами вглядываешься в хрустальную глубь, и различаешь цвет камешков на дне, и видишь стаи рыб, скользящие одна за другой в сотне футов под тобою; когда ночью видишь луну и звезды, горные хребты, оперенные соснами — иные в белых капюшонах, крутые уступы и суровые скалы со всех сторон, увенчанные голыми, мерцающими в лунном свете остроконечными вершинами, и вся эта величественная картина до мельчайших подробностей отражена в зеркальной глади озера, — созерцательное спокойствие, с которым ты смотрел на все это утром, постепенно сменяется чувством все более глубоким, пока наконец тобой не овладеет неотразимое очарование.
На озере Тахо одиноко, ибо, кроме птиц и белок на берегу и рыб в воде, здесь нет ни души. Но это не то одиночество, что гнетет. То ищите в Галилее. Безлюдные пустыни, угрюмые, бесплодные горы, которым никогда, никогда, до скончания века не стряхнуть с угловатых плеч блеск палящего солнца, не окутаться мягкой дымкой, не растаять в тумане; унылые развалины Капернаума; оцепеневшая Тивериада, погруженная в непробудный сон под траурным плюмажем своих шести пальм; голый откос, с которого после чуда, сотворенного Иисусом, бросились в море свиньи и уж наверно думали, что куда лучше проглотить парочку бесов и утонуть в придачу, чем гнить в таком гиблом месте; безоблачное, жгучее небо; угрюмое, тусклое, ни единым парусом не оживленное озеро, покоящееся среди рыжих гор и низких, но обрывистых берегов, такое невыразительное и непоэтичное (если не касаться его славной истории), как любой бассейн в любом христианском городе, — если вся эта скука не сморила меня, так меня уж ничем не усыпишь.
Но мне не следует ограничиваться обвинительной речью, не давая слова защите. В. С. Граймс свидетельствует:
«Мы наняли парусник, чтобы переправиться на другой берег. Озеро не шире шести миль. Однако окружающий пейзаж столь прекрасен, что я не в силах описать его, и я не могу понять, где были глаза путешественников, которые писали, что он однообразен и скучен. Прежде всего замечательна глубокая чаша, в которой покоится озеро. Лишь с одной стороны глубина ее меньше трехсот футов, а местами достигает и четырехсот; обрывистые берега, густо поросшие пышной зеленью, иссечены ущельями и бурными потоками, которые низвергаются по глубоким темным расселинам или мчатся по солнечным долинам. Близ Тивериады берега скалистые, и в них высечены древние гробницы, выходящие в сторону озера. Для погребения выбирали самые живописные места, как делали древние египтяне, словно желая, чтобы, когда глас Божий пробудит спящих и они восстанут от сна, мир предстал бы их взорам во всем своем блеске. Дикие пустынные горы, громоздящиеся на востоке, великолепно оттеняют густую синеву озера; на севере глядится в море царственно величавая гора Хермон, она вздымает к небесам свой белый венец, гордая тем, что видела, как исчезают следы сотен ушедших поколений. На северо-восточном берегу стоит одинокое дерево — только оно одно и видно с моря, если не считать нескольких пальм в самом городе, — и, одинокое, привлекает куда больше внимания, чем если бы тут рос целый лес. Все здесь именно такое, как мы представляли себе и каким хотели видеть Геннисаретское озеро, — величавая красота и мирный покой. Даже горы и те спокойны».
Это искусное описание, и цель его — обмануть читателя. Однако если стереть румяна, сорвать цветы и ленты, под ними окажется скелет.
Когда сняты украшения, остается лишь бесцветное озеро шести миль в ширину, с крутыми зелеными берегами, без единого кустика; по одну сторону голые, неприглядные скалы с едва заметными углублениями, которые их отнюдь не красят; на востоке — «дикие пустынные горы» (лучше бы он сказал — невысокие пустынные холмы); на севере — гора по имени Хермон со снежной вершиной; главная особенность всей этой картины — покой; самая характерная деталь ее — единственное дерево.
Нет, как ни старайся, а когда поглядишь на это собственными глазами — никакой красоты тут не найдешь.
Я считаю себя вправе опровергать ложные показания, а посему в вышеприведенном кратком описании исправил цвет воды. Геннисаретское озеро светло-голубое, белесое, даже если глядеть на него с высоты птичьего полета и с расстояния в пять миль. Когда же видишь его вблизи (а свидетель плавал по озеру) едва ли можно назвать его голубым, а тем более густосиним. Я хочу также заявить (это уже не поправка, но мое личное мнение), что Хермон — гора нисколько не замечательная и отнюдь не живописная, ибо высотой она почти не отличается от своих ближайших соседей. Вот и все. Я не возражаю против того, чтобы свидетель перетаскивал гору за сорок пять миль, дабы оживить обсуждаемый пейзаж, это самый обычный прием, и кроме того, картина от этого только выигрывает.
С. В. И. (автор «Жизни в Святой Земле») свидетельствует:
«Прекрасное озеро широко разлилось меж Галилейских гор, в сердце того края, которым некогда владели Завулон, Наффалим, Асир и Дан. Лазурь небес отражается в озере, воды его свежи и прохладны. На западе раскинулись плодородные равнины; на севере скалистые берега уходят вдаль, поднимаясь все выше и выше, пока не достигнут снежных высот Хермона; на востоке сквозь дымку тумана видны нагорья Пирея, переходящие в суровые горы и многими стезями уводящие мысль к Иерусалиму, святому граду. Цветы цветут в этом земном раю, а некогда здесь волновалась пышная зелень дерев; певчие птицы услаждают слух, горлица нежно воркует, звонкая песнь жаворонка взлетает к небесам, и важный и величавый аист будит мысль, зовет к раздумьям и покою. Жизнь здесь была некогда идиллическая, прекрасная; здесь не было богатых и бедных, знатных и простолюдинов. Здесь царили довольство, красота, простодушие, а ныне здесь лишь нищета и запустение».
Это не слишком искусное описание. Я бы сказал, хуже некуда. Сначала подробно расписан так называемый «земной рай», а под конец вас огорошивают сообщением, что рай этот — «запустение и нищета».
Я привел здесь два обычных средних образца письменных свидетельств, которые выходят из-под пера большинства писателей, побывавших в этих краях. Один говорит: «окружающий пейзаж столь прекрасен, что я не в силах описать его», и затем накидывает покрывало пышных слов на нечто такое, что без покровов оказывается всего-навсего незначительным водоемом, гористой пустыней и одним-единственным деревом. Другой после добросовестной попытки построить «земной рай» из тех же материалов, с «важным и величавым аистом» в придачу, портит все дело, выболтав под конец унылую правду.
Почти во всех книгах о Галилее рассказывается, что окрестности озера очень красивы. Впрочем, не всегда это говорится так прямо. Иногда автор всячески старается создать у читателя впечатление, что места эти очень красивы, избегая, однако, сказать это простыми и ясными словами. Но тщательный анализ этих описаний покажет вам, что составные части картины сами по себе нехороши и, как их ни складывай, ничего хорошего не получится. Благоговение и любовь, которую испытывают к этим местам иные из авторов, разжигают их воображение и мешают им правильно судить; но во всяком случае всю эту милую ложь они пишут совершенно искренне. Другие же пишут так, опасаясь, что правдивое описание придется не по вкусу публике. Третьи просто лицемеры и умышленно вводят читателя в заблуждение. Спросите любого из них, и он без запинки ответит, что всегда и везде надо говорить одну лишь чистую правду. Во всяком случае, они непременно ответили бы так, если бы не поняли, к чему вы клоните.
Но почему нельзя сказать правду об этих местах? Разве правда вредна? Разве она когда-либо нуждалась в том, чтобы скрывать лицо свое? Бог создал море Галилейское и его окрестности такими, а не иными. По какому праву мистер Граймс берется приукрашивать Божие творение?
Судя по тем книгам, которые я прочел, среди путешественников, побывавших здесь в былые времена, было много пресвитериан, которые поехали сюда в поисках доказательств, подтверждающих их вероучение; они нашли здесь Палестину истинно пресвитерианскую и никакой другой и не желали видеть, хотя, быть может, ослепленные своей верой, они и в самом деле ничего не замечали. Были тут и баптисты, они искали подтверждения баптистской веры и свою, баптистскую, Палестину. Бывали тут и католики, и методисты, и приверженцы епископальной церкви — и каждый искал подтверждения своей веры, и каждый находил здесь свою Палестину — католическую, методистскую или епископальную. Быть может, все они приезжали сюда с самыми честными намерениями, но, полные предрассудков и пристрастий, они ступили на эту землю с заранее сложившимся мнением и так же мало способны были писать о ней бесстрастно и беспристрастно, как о своих женах и детях. Наши паломники тоже приехали с готовыми мнениями. Это стало ясно по их разговорам, как только мы выехали из Бейрута. Я бы даже, наверно, мог в точности предугадать, что они скажут, увидев Фавор, Назарет, Иерихон и Иерусалим, ибо я знал, из каких книг они стибрили свои идеи. Авторы рисуют картины и сочиняют хвалебные песни, а меньшая братия глядит на мир их глазами и говорит их языком. Я был удивлен мудрыми словами паломников о Кесарии Филипповой. Впоследствии я все это нашел у Робинсона. Меня пленило то, что они сказали, когда Геннисаретское озеро вдруг открылось нашим взорам. Я нашел эти полные изящества слова в книге мистера Томсона «Святая Земля и Библия». Нередко — и всегда одними и теми же красивыми словами — они говорили о том, как они наконец, по примеру Иакова, приклонят свои усталые головы на камень Вефиля и смежат тяжелые веки, — и, быть может, им приснятся ангелы, спускающиеся по лестнице с небес. Это звучало очень мило. Но в конце концов я натолкнулся и на «усталые головы» и на «тяжелые веки». Они позаимствовали и мысль, и слова, и их порядок у Граймса. Вернувшись домой, паломники будут рассказывать не о той Палестине, какая предстала их взорам, а о той, какую увидели Томсон, Робинсон и Граймс, с некоторыми оттенками, в зависимости от веры, исповедуемой каждым из рассказчиков.
Паломники, грешники и арабы — все уже улеглись, и лагерь затих. Трудиться в одиночестве скучно. Я записал в дневник последние несколько слов, вышел из шатра и вот уже полчаса сижу под открытым небом. Ночью самое время смотреть на море Галилейское. В звездном сиянии оно вовсе не кажется отталкивающим. Глядя на отражения мерцающих созвездий, рассыпанные по его волнам, я почти пожалел, что видел его в беспощадном свете дня. Прелесть Геннисарета в его прошлом, в тех мыслях, что он пробуждает, но чары, которыми он оплетает душу, не могут устоять против всепроникающего солнечного света. В дневные часы они не властны над нами. Мысли наши то и дело обращаются к житейской прозе, отказываясь витать в туманном, нереальном мире. Но когда день гаснет, даже наименее чуткие натуры поддаются мечтательному очарованию и покою звездной ночи. Древние предания, рожденные здесь, прокрадываются в память и завладевают мечтами, и право же, во всем, что видишь и слышишь вокруг, невольно чудится что-то потустороннее. В шепоте волн, набегающих на берег, слышатся всплески весел, в приглушенных шумах ночи — таинственные голоса, в мягком шелесте ветерка — взмахи невидимых крыльев; призрачные корабли плывут по морю, усопшие двадцати столетий выходят из гробниц, и в заунывном пении ночного ветра снова звучат напевы давно забытых времен.
В звездном сиянии у моря нет границ, лишь небо объемлет его со всех сторон, и сцена эта достойна разыгравшихся на нем великих событий; достойна рождения новой веры, призванной спасти мир; достойна величавого образа того, кто провозгласил отсюда свои высокие заветы. Но в свете дня говоришь себе: неужели ради деяний, свершенных на этом скалистом, песчаном клочке пустыни, ради слов, что были сказаны здесь восемнадцать веков назад, ныне звонят колокола на самых далеких островах, по всем материкам нашей огромной планеты?
Это можно постичь лишь ночью, которая скрадывает все, что может нарушить гармонию, и превращает море Галилейское в подмостки, достойные столь великой драмы.