Простаки за границей, или путь новых паломников. Отрывки из книги Марка Твена о Палестине
Скачать книгу
Concerning the Jews" фрагмент из статьи Марка Твена написанной в 1899 году..
"Если статистика верна, евреи составляют не более процента человечества (статистика начала XXI века точнее: менее полупроцента). Это наводит на мысль о почти невидимом комочке звездной пыли, затерявшемся в ярком свете Млечного Пути. О евреях, собственно, и слышно-то не должно быть, но они дают о себе знать, о них мы слышали и продолжаем слышать.
Они выделяются в среде любого народа, их место в экономике, их значимость неизмеримо выше места и значения любого другого столь же малого народа. Их доля в списке великих имен мирового масштаба в литературе, науке, искусстве, музыке, финансовой деятельности, медицине, новейших открытиях не пропорциональна доле евреев среди других народов, она намного обширней и богаче.
Они, евреи, во все времена - в схватке, в сражении с целым миром, и в этой схватке они могут надеяться только на себя, так как никто их не поддержит. И они сражаются не на жизнь, а на смерть, и их можно простить, какие бы средства в этой борьбе они ни использовали. Египтяне, вавилоняне, персы создавали мировые державы, всей планете торжественно и шумно заявляли о своем могуществе, затем таяли, словно дым, и умирали; греки и римляне наследовали их громкую славу и тоже ушли в небытие; другие народы возникали, на время высоко поднимали пылающий свой факел, но он сгорал, оставляя лишь искорки, а подчас и они сгорали.
Евреи видели их всех, и сейчас они такие же, какими были всегда: на протяжении веков не знающие упадка или немощи; никогда, так же, как и теперь, не ослаблялось их влияние, их роль в жизни народов, среди которых жили они, не убывала их энергия, мобильность и острота ума.
Все в мире смертно, но не евреи. Все, даже самые сильные, уходят, но они остаются
Вступление З. Александрова
В начале 1867 года молодой журналист Марк Твен увидел в Сент-Луисе объявление о предполагаемой экскурсии «избранного общества» в страны Средиземного моря на специально зафрахтованном пароходе «Квакер-Сити». Твен уже имел некоторый опыт как путешественник-репортер. В 1866 году он совершил успешную поездку по Сандвичевым островам в качестве корреспондента газеты «Сакраменто юнион». В ответ на предложение Твена крупная сан-францисская газета «Альта Калифорния» согласилась отправить его своим корреспондентом в Европу и оплатить его проезд.
8 июня 1867 года пассажиры «Квакер-Сити», парохода водоизмещением в 1800 тонн, отправились в почти полугодовое плавание — они возвратились в нью-йоркский порт 19 ноября. За это время Твен послал в газету «Альта Калифорния» пятьдесят три письма, которые печатались с 25 августа 1867 года по 17 мая 1868 года. Кроме того, он послал шесть корреспонденций в газету «Нью-Йорк трибюн».
По возвращении Твен выступил с юмористическими лекциями о своем путешествии. Издательство «Америкен паблишинг компани» в Хартфорде (Коннектикут) предложило ему подготовить из его писем книгу путевых очерков. Книга вышла в свет в 1869 году. Она разошлась тиражом более ста тысяч и имела крупный литературный успех. Брет-Гарт на страницах издававшегося им в Сан-Франциско «Оверленд Мансли» объявил Твена самым выдающимся из американских юмористов, В. Д. Гоуэлс в бостонском «Атлантик Мансли» также приветствовал появление в американской литературе нового самобытного таланта.
Подготавливая книгу на основе своих путевых корреспонденций и записных книжек, Твен проделал большую дополнительную работу. Некоторые изменения и опущения требовались для более четкого построения книги в сравнении с серией газетных фельетонов. Твен также вписывал целые страницы, вводил дополнительные эпизоды. Работая над языком книги, Твен устранял некоторые жаргонные выражения. В отличие от Запада, где Твен прошел журналистскую школу, читатель Восточных штатов — старых культурных центров США, — для которого предназначалась его новая книга, был более чопорным и консервативным в своих требованиях к литературному языку. Авторедактура Твена привела также к смягчению некоторых сатирических вольностей, которые он допускает по отношению к религии и библейским сюжетам, так как газетные корреспонденции Твена вызвали нападки на него представителей американского духовенства. По возвращении из путешествия Твен познакомился с семьей богатого шахтовладельца Лэнгдона и вскоре стал женихом его дочери Оливии. Читая вместе с невестой корректуры книги и идя навстречу ее буржуазно-респектабельным вкусам, он провел дополнительную, смягчающую правку. Избранное им вначале заглавие книги «Путь новых паломников» пародировало «Путь паломника» Беньяна — книгу, чтимую англо-американскими протестантами почти наравне с Библией. Заглавие было перенесено в подзаголовок. Основным заглавием стало «Простаки за границей». «Осклизлая сточная яма, почему-то именуемая святыми водами Вифезды», становится просто «водой Вифезды». Твен уже не отваживается писать, что из итальянских монахов «можно вытапливать сало», или шутить по поводу выгоды земельных спекуляций в тех городах древней Палестины, которым библейские пророки сулили особое процветание.
Характеристика «Простаков за границей» в работах об американской литературе чаше всего сводится к следующему: это карикатурное изображение европейских традиций и памятников на потеху американцам. Американские туристы проходят по дворцам, музеям и храмам с громким и непочтительным хохотом, противопоставляя утилитарный взгляд на вещи «романтическим бредням» старой Европы.
Это несколько упрошенная и неточная характеристика книги. На самом деле в «Простаках за границей» можно различить неоднородные, даже противоречивые элементы.
Основной задачей Твена был, конечно, юмористический репортаж. В качестве писателя-юмориста он зорко подмечает все смешное вокруг себя и сам охотно создает добавочные поводы для потехи. С большим увлечением он высмеивает трафареты путеводителей, заученные речи невежественных гидов и столь же трафаретные восторги, которые полагалось изъявлять туристам. Даже когда Твен бесцеремонно расправляется со «старыми мастерами», в этом в значительной мере выражается его протест против обязательного показного восхищения, заменяющего туристу-обывателю подлинное понимание искусства.
В то же время эти насмешки Твена имеют «антиевропейское» острие. В качестве представителя молодой американской национальной культуры он выступает против установившегося в американской литературе первой половины XIX века культа зависимости от вкусов и традиций Старого Света. В частности, он ведет скрытую полемику с книгами о Европе американского поэта Лонгфелло и его многочисленных подражателей. Порой Твен в своих юмористических нападках на европейское искусство грешит против истины и художественной меры.
Одновременно Твен развивает в «Простаках» социальную тему. Многие из его замечаний об увиденной им в странах Европы нищете, социальных уродствах и суевериях справедливы и полны сочувствия к народу. Он смеется здесь «сквозь слезы». Однако когда Твен пытается представить Европу как скопище социальных бедствий, а Соединенные Штаты как «страну обетованную», он впадает в заблуждение. Молодой Твен пока еще плохо разбирается в социальных пороках своей родины. Насколько неверно он судит о политическом положении в Европе, видно из его необдуманных похвал по адресу политического авантюриста Наполеона III. Поверхностны и несправедливы многие его суждения об арабском Востоке; здесь «юмор» Твена иногда вызывает недоумение.
В протестантских странах, особенно в Англии и США, Библия долго составляла едва ли не важнейшую часть начального школьного образования. Библейские места представляли интерес для Твена и огромного большинства его читателей прежде всего потому, что были связаны с именами и событиями, знакомыми с детства. В описании «святых мест» Марк Твен не был тем воинствующим безбожником, каким он показался критиковавшим его религиозным ханжам в США. Однако, излагая библейские легенды, он охотно поддразнивает клерикалов.
Он дает «вольные» толкования и оценки многим событиям в библии; расхвалив великодушного Иосифа, он отказывается признать «заслуги» значительно более важного персонажа Библии, благочестивого Иакова, который снискал благополучие тем, что «по дешевке» купил первородство у своего голодного брата. Напомнив о кровопролитных подвигах Ииуя, который обманом заманил и истребил жрецов и поклонников Ваала, Твен саркастически комментирует; «Тут Ииуй, ревнитель истинной веры, отдохнул от трудов своих».
Некоторые библейские ситуации, вроде пребывания «безбилетного» Ионы во чреве китовом, соблазняют Твена как юмориста.
Внимательный читатель книги Твена постоянно ощущает, что, хотя все путешествующие на «Квакер-Сити» представляют американских «простаков за границей», писатель не отождествляет себя с ними. Грубость американских туристов, их невежество, самоуверенность и националистическое чванство во многих случаях заставляют Твена страдать от стыда за своих спутников. Он еще сам не освободился от многих неправильных взглядов и представлений, но уже начинает смотреть на них критически. Недаром в заключении книги он пишет: «Путешествия губительны для всяческих предрассудков, для нетерпимости и узости взглядов — вот почему они столь необходимы многим моим соотечественникам».
Глава XIV. Приближаемся к Святой Земле! — В лихорадке сборов. — Дальний поход одобрен. — В Сирии. — Несколько слов о Бейруте. — Снаряжение экспедиции. — Жалкие клячи. — «Стиль» паломничества.
Мы отплыли из Смирны, обуреваемые нетерпением, ибо до главной цели нашей экспедиции, до гвоздя программы, было уже рукой подать, — мы приближались к Святой Земле! В трюме, где долгие недели — да что там — месяцы! — покоились наши чемоданы, теперь было все разрыто и перерыто; все суетились и бегали взад-вперед, лихорадочно упаковывали и распаковывали вещи; в каютах повсюду валялись брюки, юбки, самый неописуемый и непонятный хлам; все увязывали узлы, доставали зонтики, зеленые очки и густые вуали; придирчиво осматривали новенькие седла и уздечки, которых не знавала еще ни одна лошадь; старательно чистили и заряжали револьверы, проверяли, хорошо ли наточены охотничьи ножи; подшивали прочной оленьей кожей штаны для верховой езды; изучали старинные карты, читали Библию и путешествия по Палестине; намечали маршруты; горячо спорили о том, как получше разделиться на небольшие группы, состоящие из родственных душ, чтобы долгое и утомительное путешествие обошлось без ссор; с раннего утра до поздней ночи собирались по кагатам, произносили пылкие речи, засыпали друг друга мудрыми советами, волновались, спорили до хрипоты, вламывались в амбицию из-за каждого пустяка. Нет, такого еще никогда не бывало на пашем корабле.
Но теперь все это позади. Мы разбились на группы по шесть — восемь человек, и теперь уже разъехались кто куда. Но только одна наша партия отважилась пуститься по длинному маршруту — иначе говоря, по Сирии, — через Баальбек и Дамаск и далее через всю Палестину. Это утомительное и даже рискованное путешествие, да еще в такое жаркое время года, оно под силу лишь крепким, выносливым людям, привыкшим к трудной, суровой жизни под открытым небом.
Другие группы избрали более короткие маршруты.
Последние два месяца одна сторона предстоящего путешествия но Святой Земле не переставала заботить нас: как мы будем передвигаться. Мы прекрасно знали, что в Палестине не очень-то налажено пассажирское сообщение, и каждый, кто был хоть сколько-нибудь осведомлен, давал нам понять, что едва ли хотя бы половине из нас удастся обзавестись драгоманами и лошадьми. Еще в Константинополе все кинулись телеграфировать американским консулам в Александрии и Бейруте, предупреждая их, что нам необходимы драгоманы и средства передвижения. С отчаяния мы соглашались передвигаться на лошадях, осликах, жирафах, кенгуру — на чем угодно. Из Смирны полетели новые телеграммы. А кроме того, мы по телеграфу заказали множество мест в дилижансе, отправлявшемся в Дамаск, и целый табун лошадей, которые должны были доставить нас к руинам Баальбека.
Как и следовало ожидать, по Сирии и Египту распространился слух, что в Святую Землю собираются все жители американской провинции в полном составе (турки полагают, что Америка — это какое-то захолустье где-то на краю света), — поэтому, когда мы вчера прибыли в Бейрут, он так и кишел драгоманами со всем их снаряжением. Мы намеревались ехать дилижансом до Дамаска, заглянуть по дороге в Баальбек, затем вернуться на корабль, дойти до горы Кармель, а потом опять гулять на свободе. Но когда наша маленькая компания из восьми человек узнала, что есть полная возможность отправиться по длинному маршруту, мы решили не упускать удобного случая. До сих пор мы ни в одном городе не были обузой для нашего консула, но бейрутскому консулу мы доставили немало хлопот. Я упоминаю об этом потому, что не могу не отдать должное его терпению, изобретательности и искусству всех примирить и все уладить. Я упоминаю об этом также и потому, что, мне кажется, некоторые из пассажиров еще не оценили по достоинству его помощь.
В должный срок наш комитет сообщил, что к поездке все готово, — мы выступаем сегодня; с лошадьми, вьючными мулами и шатрами двигаемся к Баальбеку, Дамаску, Тивериадскому озеру, оттуда сворачиваем на юг, посещаем то место, где Иаков видел сон, и другие наиболее известные библейские места; затем — Иерусалим, откуда, быть может, направимся к Мертвому морю, а потом прямой дорогой на океан, и по прошествии месяца прибудем в Яффу, где нас будет ждать наш корабль. Условия такие: по пять долларов золотом в день с головы, а все прочее — забота драгоманов. Они обещают, что мы будем жить не хуже, чем в отеле. О подобных вещах я читал прежде в книгах и уж конечно не был так глуп, чтобы поверить хоть одному слову. Я, разумеется, ничего не сказал, но захватил с собой одеяло и плед, чтоб было чем укрываться, курительные трубки и табак, две-три шерстяные рубашки, портфель, путеводитель и Библию. Взял я и полотенце и кусок мыла, чтобы внушить арабам почтение, — пусть думают, что я переодетый король.
В три часа пополудни мы должны были выбирать лошадей. Авраам, один из наших драгоманов, торжественно провел их перед нами. Со всей ответственностью заявляю здесь, что более жалких одров мне еще встречать не приходилось, и вся сбруя совершенно гармонировала с их внешностью. Один конь кривой; у другого обрубленный хвост, куцый, как у кролика, — и, кажется, он этим очень гордится; у третьего костлявый хребет выступает, точно разрушенный акведук из тех, что мы осматривали в окрестностях Рима, и шея тонкая, как бушприт; все они прихрамывают, спины у них стерты, кровоточат, и повсюду блестят старые проплешины, как медные гвозди на кожаном сундуке; их аллюр бесподобен и никак не наскучит однообразием — на ходу они точно флотилия в бурном море. Зрелище устрашающее.
Блюхер покачал головой:
— Этому дракону даром не пройдет, что он увел из больницы таких калек, если у него нет особого разрешения.
Я промолчал. Все шло в точности так, как было обещано в путеводителе, а разве мы путешествуем не по путеводителю? Я выбрал лошадь, которая шарахнулась от чего-то в испуге, потому что лошадь, у которой хватает резвости, чтобы шарахнуться, еще не совсем безнадежна.
В шесть часов мы сделали привал на овеваемой ветром с моря красивой горной вершине; отсюда открывался вид на живописную долину, где некогда обитали иные из тех предприимчивых древних финикийцев, о которых мы столько читали; вокруг нас — бывшие владения Хирама, царя Тирского, который доставлял кедры с этих Ливанских гор для храма, воздвигаемого царем Соломоном.
Вскоре после шести часов прибыл и наш обоз. Я видел его впервые, и у меня были все основания прийти в изумление: у нас оказалось девятнадцать слуг и двадцать шесть вьючных мулов. Внушительный караван! И выглядел он внушительно, когда, извиваясь, пробирался меж скал. Понять невозможно, чего ради для восьми человек понадобилось такое снаряжение? Некоторое время я с недоумением смотрел на все это, но скоро затосковал по дымящимся бобам с салом, аппетитно поданным в жестяной миске. На своем веку я много раз ночевал под открытым небом и поэтому прекрасно знал, чего можно ждать. Ни на кого не надеясь, я расседлал лошадь и вымыл, как умел, ее выпирающие ребра и костлявую спину, а покончив с этим, оглянулся и не поверил своим глазам — здесь уже раскинулись пять величественных круглых шатров! Внутри они были богато убраны голубыми, золотистыми и алыми шелками! Я онемел. Потом слуги принесли восемь железных кроватей, поставили их в шатры и на каждую положили мягкие тюфяки, подушки, хорошие одеяла и по две белоснежные простыни. Вслед за этим вокруг центрального шеста, поддерживающего шатер, пристроили стол и на нем разместили оловянные кувшины, тазы, мыло и сияющие белизной полотенца — каждому отдельный набор; нам показали удобные карманы на внутренних стенах, пояснив, что мы можем положить туда всякую мелочь, а если нам понадобятся булавки или иголки, они понатыканы тут же. И в довершение всего по полу был раскинут ковер! «Если это называется ночевкой под открытым небом, — сказал я, — прекрасно, но я ни к чему такому не привык. Мои личные запасы совершенно обесценены».
<>
Стемнело, и слуги поставили на столы свечи, да не какие-нибудь, а в новеньких блестящих бронзовых подсвечниках. Вскоре зазвенел колокольчик — самый настоящий, — и нас пригласили в «салон». Сперва я подумал, что по крайней мере один шатер у нас лишний, но теперь и ему нашлось применение: это, оказывается, столовая. Как и все прочие шатры, он был так высок, что тут могло бы поселиться семейство жирафов, внутри все так и сверкало и радовало глаз ярким убранством. Не шатер, а жемчужина! Стол на восемь персон, восемь парусиновых стульев, скатерть и салфетки такие тонкие и белоснежные, что рядом с ними те, к которым мы привыкли на нашем пароходе, покраснели бы со стыда; ножи, вилки, глубокие и мелкие тарелки — все в лучшем вкусе. Чудеса да и только! И это у них называется ночлег под открытым небом. Статные молодцы в широких шальварах и тюрбанах подали нам на обед жареного барашка, жареную курицу, жареного гуся, картофель, хлеб, чай, пудинг, яблоки и восхитительный виноград; яства были приготовлены превосходно, таких мы давно не едали, и давно не приходилось нам сидеть за таким красиво сервированным столом, украшенным среди многого другого большими мельхиоровыми подсвечниками. И однако наш учтивый Авраам вошел, низко кланяясь, и просил прощения, если что не так, — ведь снарядиться в такой далекий путь дело сложное, за всем не углядишь; но впредь он постарается, чтобы все было лучше.
Уже полночь, а в шесть утра мы снимаемся с лагеря.
У них это называется ночевать под открытым небом! При таких условиях паломничество в Святую Землю — истинное удовольствие.
Глава XV. Джексонвил в Ливанских горах. — Удивительный скакун Иерихон. — Паломничество на новый лад. — Библейские места: гора Хермон, поля сражений Иисуса Навина и т. д. — Гробница Ноя.
Весь день мы ехали по историческим местам. В полдень сделали трехчасовой привал в Мексехе — там, где Ливанские горы сходятся с горами Эль Кинейсех, и позавтракали, глядя вниз на необъятную ровную Ливанскую долину, похожую на цветущий сад. Вечером мы остановились неподалеку от этой долины, и теперь вся она открыта нашим взорам. Нам виден длинный, как спинной хребет кита, гребень горы Хермон, подымающийся над горами на востоке. И сейчас на нас падают «слезы Хермона», и шатры наши промокли насквозь.</> <> </> <>По ту сторону дороги, высоко над долиной, мы разглядели в подзорные трубы смутные очертания знаменитых руин Баальбека, предполагаемого библейского Ваал-Гада. Иисуса Навина и еще кого-то сыны Израилевы послали соглядатаями в землю Ханаанскую, чтобы они разузнали, какова она, эта земля, — и они отозвались о ней наилучшим образом. Возвращаясь, они прихватили виноградную гроздь, и в детских книжках их всегда изображают несущими на шесте исполинскую кисть винограда, — такой груз, что хоть на мула навьючивай. Но книжки, по которым обучают в воскресной школе, несколько преувеличивают. Виноград здесь и по сей день превосходный, но кисти не так велики, как на картинках. </> <></> <>Я был удивлен и огорчен, увидев, каковы они на самом деле, ибо те колоссальные гроздья были одной из самых сладостных иллюзий моего детства. Итак, Иисус Навин отозвался о земле этой наилучшим образом, и сыны Израиля отправились в путь под предводительством Моисея, верховного правителя, а Иисус Навин командовал армией из шестисот тысяч воинов.</> <>С ними шло и несметное множество женщин, детей и прочего гражданского люда. И среди всего этого воинства, если не считать двух верных соглядатаев, не было ни одного, чья нога ступила бы на землю обетованную. Сорок лет эти люди и их потомки блуждали в пустыне, а потом Моисей, талантливый воин, поэт, государственный деятель и философ, взошел на вершину Фасги, и там свершился его таинственный жребий. Никто не знает, где его похоронили. Не людям было суждено Могилу ту копать — Бог ангелам велел своим Земле его предать Тогда Иисус Навин совершил грозный набег, и словно дух разрушения пронесся от Иерихона до самого Ваал-Гада. Он вырезал людей, опустошил их поля и города их сравнял с землей. Тридцать одно царство из-за него лишилось царей. Можно, конечно, и так сказать, хотя, но правде говоря, едва ли это было лишением: в те времена царей было хоть отбавляй. Во всяком случае, он перебил тридцать одного царя и земли их разделил меж сынов Израилевых. Он разделил эту долину, которая простирается пред нами: итак, некогда она принадлежала евреям. Однако от евреев тут уже давно и следа не осталось. А вон там, позади, в часе езды отсюда, лежит арабское селение, которое мы проезжали; дома похожи на каменные ящики из-под галантереи, и здесь находится гробница Ноя (того самого, что построил ковчег). Над этими древними горами и долами некогда носился ковчег, на котором приютилось все, что уцелело от исчезнувшего мира. Я не приношу извинений за то, что позволил себе сообщить эти подробности. Кое-кому из моих читателей они безусловно неведомы. Гробница Ноя каменная, и над нею возведено длинное каменное здание. Бакшиш отворил нам двери. Здание не могло быть короче, ибо гробница высокочтимого древнего мореплавателя занимает в длину целых двести десять футов! Правда, высота ее всего фута четыре. Должно быть, Ной отбрасывал такую же узкую и длинную тень, как громоотвод. Лишь чрезвычайно недоверчивые люди могут усомниться в том, что Ной был похоронен именно здесь. Доказательства самые неопровержимые: Сим, сын Ноя, сам присутствовал на похоронах и указал на это место своим потомкам, те в свою очередь передали об этом своим потомкам, и прямые потомки этих потомков представились сегодня нам. Очень приятно было познакомиться с членами столь почтенной семьи. Тут есть чем гордиться. Это почти все равно, что свести знакомство с самим Ноем. Отныне я всегда буду чувствовать себя причастным к памятному плаванию Ноя. Если есть на свете угнетенный народ, так это тот, который изнывает здесь под тиранической властью Оттоманской империи.</> <> </> <>Очень бы я хотел, чтобы Европа позволила России слегка потрепать турков, — не сильно, но настолько, чтобы нелегко было отыскать Турцию без помощи водолазов или магов с волшебной палочкой. Сирийцы очень бедны, и все же на них навалено такое бремя налогов, какого не стерпел бы никакой другой народ. В прошлом году налоги были поистине достаточно высоки, но в этом году они еще возросли: сверх обычных жители должны были выплатить еще те налоги, которые им простили в прошлые, голодные годы. Да кроме того правительство взимает одну десятую со всех доходов, которые приносит крестьянину земля. Но и это еще не все. Паша не утруждает себя назначением сборщиков налогов.</> <> </> <>Он подсчитывает, сколько всего ему следует получить с того или иного округа, а потом отдает сбор налогов на откуп. Он созывает богачей, и тот, кто предложит больше всех, тут же отдает ему деньги и получает на откуп весь округ; потом он распродает его рыбешке помельче, а та в свою очередь распродает его шайке совсем уже мелких разбойников. К тому же эти разбойники заставляют крестьян самих привозить свой жалкий урожай в селение. Там его должны взвесить, отобрать все, что идет в счет различных налогов, а остатки возвратить хозяину. Но сборщики не торопятся, они откладывают окончательный расчет со дня на день, а тем временем семья крестьянина погибает с голоду; и под конец бедняга, который отлично понимает, в чем тут соль, говорит: «Ладно, берите четверть, берите половину, берите хоть две трети, только отпустите меня!» Может ли быть что-нибудь возмутительнее! Народ здесь по природе своей умный и добросердечный, и, будь он свободен, будь ему доступно образование, он жил бы в довольстве и счастье.</> <> </> <>Местные жители часто спрашивают чужестранцев: неужели Европа не придет им на помощь и не спасет их? Султан без счету сорил деньгами в Англии и Париже, а теперь его подданные расплачиваются за это. Наши «ночлеги под открытым небом» приводят меня в полнейшее недоумение.</> <> </> <>У нас уже есть приспособление, чтобы стаскивать сапоги, есть ванна, а вскрыты еще далеко не все таинственные тюки, навьюченные на мулов. Чем еще они нас порадуют? <>
Глава XVI. Патриархальные правы. — Величественный Баальбек. — Описание руин. — Самовлюбленные Смиты и Джонсы. — Приверженность паломников букве закона. — Почитаемый источник, из которого пила Валаамова ослица.
Пять долгих часов мы тащились под палящим солнцем по Ливанской долине. Она оказалась не таким уж цветущим садом, каким представлялась нам с вершины горы. Это пустыня, голая, поросшая плевелом и густо усыпанная камнями величиной с кулак. Кое-где местные жители вспахали землю, и там взошли хилые колосья пшеницы, но большая часть долины отдана горстке пастухов, чьи стада честно стараются добыть себе пропитание, хотя это им плохо удается. То и дело по обочинам дороги нам попадались груды камней — так еще во времена Иакова обозначали межи. Ни стен, ни заборов, ни живых изгородей — ничто, кроме этих каменных груд, не охраняет земельной собственности. Для израильтян древних, патриархальных времен такие межевые знаки были священны, а нынешние арабы, их прямые потомки, следуют их примеру. При такой вольной системе ограждений любой заурядного ума американец вскоре значительно расширил бы свои владения, потрудившись ночку-другую.
Землю здесь пашут просто-напросто заостренным колом, подобным тому, который служил плугом еще Аврааму, и зерно веют, как веял он: ссыпают его на крышу, а потом подкидывают лопатами в воздух до тех пор, пока ветер не сдует всю мякину.
Целую милю мы состязались в резвости с арабом, ехавшим на верблюде. Некоторые лошади шли хорошо и показали отличное время, но верблюд без всякого труда обошел их. Все участники скачки вопили, кричали, нахлестывали своих коней и поднимали их в галоп, — словом, много было волнения, смеху, а главное — шума.
В одиннадцать часов перед нами предстали стены и башни Баальбека, знаменитые руины, чья история — книга за семью печатямиТысячелетия стоит он, удивляя и восхищая путешественников; но кто его строил и когда — этого, быть может, никто так и не узнает. Только одно несомненно. Ничто созданное руками человеческими за последние два тысячелетия не сравнится по грандиозности замысла и тонкости исполнения с храмами Баальбека.
Величественный храм Солнца, храм Юпитера и несколько храмов поменьше стоят близко друг к другу посреди одной из жалких сирийских деревушек и странно выглядят в такой плебейской компании. Эти храмы покоятся на таких массивных фундаментах, что кажется, они выдержали бы чуть не весь земной шар; они сложены из каменных глыб величиной с добрый омнибус, — не знаю, найдется ли хоть одна меньше рабочего сундучка плотника, — и прорезаны туннелями, по которым без труда прошел бы железнодорожный состав. Ничего удивительного, что Баальбек стоит по сей день. Длина храма Солнца почти триста футов, ширина сто шестьдесят. Пятьдесят четыре колонны окружали его, но сейчас стоят только шесть, остальные повержены и превратились в беспорядочные живописные груды. Шесть устоявших колонн превосходны, в них все совершенно — и цоколь, и коринфские капители, и антаблемент. На свете нет колонн красивее. Вместе с антаблементом они достигают девяноста футов в высоту — это поистине неправдоподобная высота, — и однако, глядя на них, думаешь лишь о том, как они прекрасны и гармоничны; столбы стройны и изящны, а прекрасную скульптуру на антаблементе можно принять за искусные лепные украшения. Но когда глаза ваши устали и вы уже больше не можете глядеть вверх, вы бросаете взгляд на громадные обломки колонн, что валяются вокруг, и оказывается, что каждая из них восьми футов в поперечнике; тут же лежат прекрасные капители размером с небольшой коттедж и каменные плиты с мастерски высеченными горельефами, каждая четырех-пяти футов толщиной и такая огромная, что ею можно бы покрыть иол гостиной средней величины. Вы удивляетесь: откуда взялись эти громадины, и не сразу догадываетесь, что воздушное, грациозное сооружение, которое вздымается над вашей головой, сложено из таких же плит. В это просто невозможно поверить.
Развалины храма Юпитера не так велики, как те, о которых я только что рассказал, однако и они грандиозны. Храм довольно хорошо сохранился. В одном ряду все девять колонн почти не пострадали. Высота их шестьдесят пять футов, и они поддерживают нечто вроде портика или крыши, переходящей в крышу храма. Эта крыша-портик сложена из гигантских каменных плит, украшенных с внутренней стороны превосходной резьбой, и снизу кажется, что она покрыта фресками. Две или три плиты свалились, и снова я спрашивал себя: неужели эти громадные каменные глыбы, обработанные искусным ваятелем, лежащие у моих ног, не больше тех, что я вижу наверху? Внутренняя отделка храма изящна и в то же время грандиозна. Каким чудом зодчества, чудом красоты и величия был, вероятно, этот храм, когда его только что построили! Как прекрасен он еще и сейчас, когда, залитый лунным светом, он поднимается вместе со своим еще более величественным собратом среди хаоса разбросанных вокруг гигантских обломков!
Я не могу постичь, как удалось доставить сюда из каменоломни эти гигантские глыбы, как их ухитрились поднять на такую головокружительную высоту. И однако эти плиты кажутся детскими игрушками по сравнению с грубо обтесанными глыбами, из которых сложена широкая веранда, или площадка, окружающая храм Солнца. Одна сторона этой площадки, длиной в двести футов, сложена из каменных глыб величиной с конку, а то и больше. Они увенчивают стену футов в десять-двенадцать вышиной. Эти глыбы казались мне огромными, но они до смешного малы по сравнению с теми, из которых сложен другой край площадки. Их три, и, по-моему, каждая длиной в три поставленных одну за другой конки, но при этом, конечно, втрое шире и выше. Пожалуй, два самых больших товарных вагона, поставленные друг за другом, дадут более правильное представление об их размерах. Общая длина этих трех глыб почти двести футов, ширина тринадцать футов; две глыбы — длиной по шестьдесят четыре фута, третья — шестьдесят девять. Они поднимаются над землей футов на двадцать, точно стена. Они здесь, эти глыбы, но как они сюда попали, понять невозможно. Однажды я видел пароход, который был меньше такого камня. И все эти громадные стены возведены так же тщательно и ровно, как наши сегодняшние шаткие постройки из обыкновенного кирпича. Должно быть, много веков назад Баальбек населяло племя богов или исполинов. Обыкновенному человеку нашего времени не под силу воздвигать подобные храмы.
Мы направились к каменоломне, откуда в Баальбек доставляли камень. Она под горой в четверти мили отсюда. В огромной яме лежит еще одна глыба — такая же, как самые большие из только что виденных нами. Она лежит здесь так, словно в те незапамятные времена какие-то исполины-строители внезапно оставили ее и ушли отсюда по чьему-то зову; лежит здесь тысячи лет, как красноречивый укор тем людям, которые имеют склонность смотреть свысока на наших далеких предков. Эта огромная глыба лежит там совсем готовая — четырнадцать футов в ширину, шестнадцать в толщину и почти семьдесят футов длиной, — лежит и дожидается, чтобы ее подняли! Если по ней провезти две вагонетки, поставив их рядом, то по обеим сторонам еще смогут пройти по два человека.
Можно поклясться, не боясь стать клятвопреступником, что все Джоны Смиты, Джорджи Уилкинсоны и прочая мелкая сошка, населяющая пространства между царством теней и Баальбеком, рада нацарапать свои безвестные имена на величественных руинах Баальбека да еще прибавить к ним название города, округа и штата, откуда они родом. Жаль только, что ни одна из древних развалин не обрушивается на кого-нибудь из этих жалких пресмыкающихся, дабы у всей их породы раз и навсегда пропала охота увековечивать свое имя на прославленных памятниках старины.
На наших клячах мы могли добраться до Дамаска в три дня. А нам непременно надо было проделать этот путь меньше чем за два. Это было необходимо потому, что трое наших паломников свято соблюдают день субботний. Мы все рады были не нарушать субботы, но бывают случаи, когда придерживаться буквы священного закона, дух которого неизменно справедлив, просто грешно, и такой случай был на сей раз. Мы заклинали пощадить усталых, замученных лошадей, убеждали, что они верой и правдой служат нам и вправе ожидать от нас взамен доброго отношения и сострадания к их тяжкой доле. Но разве тому, кто превыше всего гордится своей праведностью, ведома жалость? Что значили еще несколько долгих часов труда для измученных животных по сравнению с опасностью, грозившей душам наших праведников! В обществе людей, до такой степени приверженных религии, не слишком приятно путешествовать и мудрено укрепиться в вере. Мы говорили им, что Спаситель, который жалел всякую бессловесную тварь и учил, что вола следует вытащить из трясины даже в день субботний, не одобрил бы этот ненужный и непосильный переход. Мы говорили, что наше путешествие утомительно, в такой палящий зной оно просто опасно даже при обычных переходах, а если мы будем упорствовать и не посчитаемся со своими силами, некоторые из нас могут пасть жертвой местной лихорадки. Но паломники оставались непреклонны — они должны спешить во что бы то ни стало. Пусть умирают люди и лошади, но на будущей неделе они должны ступить на священную землю, не запятнав себя нарушением субботы. Итак, они готовы были погрешить против духа религиозного закона, лишь бы не нарушить его буквы. Не стоило труда объяснять им, что «буква убивает». Люди, о которых я сейчас говорю, мои друзья, я питаю к ним самые теплые чувства, они честные граждане, вполне почтенные и добропорядочные, но, мне кажется, они неправильно понимают христианское учение. Они беспощадно осуждают наши недостатки и каждый вечер собирают нас и читают нам главы из Нового завета, который весь проникнут кротостью, милосердием и состраданием, а назавтра они с утра садятся в седло и не слезают с него до поздней ночи, то взбираясь на вершины здешних суровых гор, то спускаясь в долины. Разве усталая, замученная, полудохлая кляча заслуживает, чтобы к ней отнеслись с евангельской кротостью, милосердием и состраданием? Вздор! Это все относится к человеку, которого Бог создал по своему образу и подобию, а не к бессловесной твари. Мое уважение к нашим исполненным праведности паломникам столь велико, что не разрешает мне вмешиваться, но если бы не они, а любой другой из наших спутников позволил себе хоть раз погнать лошадь на такие крутые горы, я бы не спустил ему этого.
Мы много раз подавали паломникам хороший пример, который мог бы пойти им на пользу, но все напрасно. Никогда они не слыхали, чтобы кто-нибудь из нас сказал другому грубое слово, но сами они не раз всерьез бранились. Приятно послушать их перебранку после того, как они только что наставляли нас. Едва мы бросили якорь в Бейруте, они уселись в лодку и перессорились, еще не доехав до берега. Я говорил, что они хорошие люди, — они и в самом деле хорошие люди, но всякий раз, как они станут отчитывать меня, я намерен огрызаться в печати.
Мало им того, что пришлось удвоить наши обычные переходы, — нет, они еще свернули с дороги, чтобы поглядеть на какой-то дурацкий источник Фигия, потому что из него когда-то пила Валаамова ослица. Итак, мы ехали через непроходимые горы и пустыни, отыскивая эту почтенную лужу, из которой пила Валаамова ослица, покровительница всех паломников вроде нас. В своей записной книжке я отыскал только одну заметку об этом переходе:
Сегодня провели в седле в общей сложности тринадцать часов; сперва ехали пустыней, потом по голым, бесплодным горам и под конец среди диких скал; часов в одиннадцать сделали привал на берегу прозрачного ручья, близ сирийской деревушки. Не знаю ее названия и знать не хочу, хочу спать. Две лошади охромели (моя и Джека), остальные совершенно выбились из сил. Мы с Джеком мили четыре шли пешком по горам, ведя лошадей в поводу. Сомнительное развлечение.
Двенадцать-тринадцать часов в седле, даже если едешь по божеской земле и в божеском климате и притом на хорошем коне, и то дело нелегкое; но в таком пекле, как Сирия, да в неудобном и неустойчивом седле, которое ерзает по спине лошади во всех направлениях и качает тебя бортовой и килевой качкой, а лошадь у тебя загнанная, хромая и все-таки ее поминутно приходится подхлестывать и пришпоривать, пока не раздерешь ей бока в кровь, и если ты не зверь, а человек, тебя всякий раз мучит совесть, — такое путешествие будешь вспоминать с отвращением и проклинать с жаром чуть не до самой смерти.
Глава XVII. Выдержки из путевого дневника. — Рай по Магомету-— Красавец Дамаск. — Улица «так называемая Прямая». — Избиение христиан. — Дом Неемана. — Ужасы проказы.
Следующий день был поистине надругательством и над людьми и над животными. Опять был тринадцатичасовой переход (включая часовой полуденный привал). Мы ехали по таким бесплодным меловым горам и голым ущельям, какие даже в Сирии редкость. Воздух дрожал от зноя. В раскаленных ущельях нечем было дышать. Когда мы поднимались из ущелий, на высотах нас слепили залитые солнцем меловые склоны. Было жестоко понукать несчастных, покалеченных лошадей, но ничего не поделаешь — сегодня к вечеру надо было поспеть в Дамаск. Мы видели древние гробницы и причудливые храмы, высеченные в скалах высоко над пропастью, но у нас не было ни сил, ни времени взбираться туда и осматривать их. Краткие записи в моем путевом дневнике поведают обо всем, что еще произошло в этот день:
Снялись с лагеря в семь утра, был тяжкий переход по Зебданской долине и крутым горам; лошади хромают, а этот араб, накликающий на нас всякие беды, который громче всех поет и везет мехи с водой, конечно и сейчас уехал за сто миль вперед, и нам нечем утолить жажду, — неужели он никогда не сломит себе шею? Прелестный ручеек в глубокой расселине, по берегам пышно разрослись гранаты, фиги, оливы, айва; часовой привал в полдень у Фигии — источника знаменитой Валаамовой ослицы, он второй по величине в Сирии, вода ледяная, как в Сибири; в путеводителях не сказано, что Валаамова ослица пила здесь, — наверно, кто-нибудь подшутил над паломниками. Мы с Джеком окунулись и тотчас выскочили как ошпаренные: вода ледяная. Это главный источник, питающий реку Авана, он впадает в нее всего в полумиле отсюда. Место красивое, повсюду исполинские деревья, так здесь тенисто, прохладно, если бы только достало сил не уснуть; широкий поток стремительно вырывается прямо из-под горы, над ним древние развалины; история их никому не ведома, предполагают, что некогда здесь поклонялись божеству источника, или Валаамовой ослице, или еще кому-нибудь. У источника гнездится жалкий сброд; отрепья, грязь, впалые щеки, болезненная бледность, язвы, костлявые тела, тупое страдание в глазах, весь вид этих несчастных — красноречивое свидетельство неутолимого голода. Как накидывались они на кость, как грызли хлеб, который мы давали им! Они обступают тебя и жадно глядят тебе в рот и, сами того не замечая, поминутно глотают слюну, словно бы это им, а не тебе достался драгоценный кусок... Скорее в путь! В этой многострадальной стране я уже никогда не смогу есть в свое удовольствие. Подумать только, что еще три недели придется есть по три раза в день на глазах у голодных людей, — это хуже, чем весь день ехать верхом под палящим солнцем. Среди этих несчастных шестнадцать детей в возрасте от года до шести лет, ноги у них тонкие, как палочки. Уехали от источника в час дня (чтобы повидать его, нам пришлось пробыть в пути лишних два часа) и добрались до скалы, с которой Магомет смотрел на Дамаск, как раз вовремя, чтобы успеть насладиться видом. Устали ли мы? Спроси у ветра, что вдали по морю носит корабли!
На смену ослепительному дню пришли сумерки, а мы стояли и глядели вниз, на прославленную на весь мир картину. Сотни раз читал я о том, как еще простым погонщиком верблюдов Магомет пришел сюда и, впервые увидав Дамаск, сказал слова, ставшие потом знаменитыми. Человеку дано войти только в один рай, сказал он, так лучше я войду в рай небесный. И он сел тут и любовался земным раем — Дамаском, и потом пошел прочь, не вступив в его врата. И на этом месте воздвигли башню.
Когда смотришь с горы, Дамаск и в самом деле прекрасен. Он кажется прекрасным даже иностранцам, для которых пышная зелень не диво, — каким же несказанно прекрасным он должен казаться глазу, привыкшему к бесплодной и пустынной, забытой Богом Сирии. Не удивительно, если сирийцем овладевает неистовый восторг, когда ему впервые открывается эта картина.
Стоишь здесь, на высокой скале, и видишь, как перед тобой стеною встают мрачные, без единой травинки, раскаленные солнцем горы, они ограждают ровную пустыню — желтый, гладкий, как бархат, песок насколько хватает глаз прошит тонкими нитями дорог, и по ним медленно движутся точки: караваны верблюдов и путники; а посреди пустыни расплескались зеленые волны листвы, и в самом сердце ее, словно жемчужно-опаловый остров в изумрудном море, мерцает белый город. Смотришь с высоты на эту картину, смягченную расстоянием, осиянную солнцем, поражающую воображение резкими контрастами, и над всем царит дремотный покой, придавая городу волшебную одухотворенность, словно это прекрасный выходец из таинственного мира сновидений, а не самый обыкновенный житель нашей грубой и скучной планеты. И, вспоминая оставшиеся позади мили и мили гиблого, окаянного, бесплодного, скалистого, выжженного солнцем, уродливого, мрачного, мерзкого края, думаешь: какая красота, прекраснее нет уголка во всей вселенной! Если бы мне предстояло вновь посетить Дамаск, я провел бы с неделю на горе Магомета — и уехал. Незачем входить в город. Сам того не подозревая, пророк поступил мудро, когда решил не спускаться в этот дамасский рай.
Старое, почтенное предание говорит, что сад, в котором стоит Дамаск, и есть Эдем, и современные писатели подобрали много всяких доказательств тому, что это в самом деле был Эдем и что реки Фарфар и Авана и есть те две реки, которые омывали рай, где пребывал Адам. Может, так оно и было, но теперь это отнюдь не рай. И у человека так же мало надежды обрести счастье в нем, как и вне его. Улочки его такие кривые, тесные, грязные, что даже поверить невозможно, будто это и есть тот прекрасный город, который ты видел с горной вершины. Сады прячутся за высокими глинобитными стенами, и «рай» стал настоящей клоакой для стока отбросов и нечистот. Впрочем, в Дамаске сколько угодно чистой, прозрачной воды, и одного этого довольно, чтобы арабы считали город прекрасным и благословенным. В обожженной солнцем Сирии вода ценится на вес золота. В Америке мы прокладываем железные дороги к большим городам; в Сирии проводят дороги так, чтобы они подходили к каждой жалкой луже, — здесь их называют источниками, и от одного до другого не меньше четырех часов езды. Но библейские реки Фарфар и Авана (вернее, не реки, а речушки) омывают Дамаск, и поэтому в каждом доме и в каждом саду есть свои искрящиеся на солнце источники и ручейки. Весь в зелени, изобильный водою Дамаск кажется чудом из чудес бедуину, жителю пустыни. А на самом деле — это всего лишь оазис. Вот уже четыре тысячи лет не иссякают его источники, не оскудевает плодородная почва. Теперь понятно, почему так долговечен этот город. Он не мог умереть. До тех пор, пока не пересохнут его воды, до тех пор будет он жить среди унылой пустыни и радовать взор усталого, томимого жаждой путника.
Древний, как сама история, ты свеж, как дыхание весны, ты цветешь, как твои утренние розы, и благоухаешь, как померанец, о Дамаск, жемчужина Востока!
Дамаск существовал еще до времен Авраама, это древнейший город на земле. Он был заложен Уцом, внуком Ноя. «Ранняя история Дамаска окутана туманом седой древности». Если не говорить о событиях, описанных в первых одиннадцати главах Ветхого завета, Дамаск был свидетелем всего, что происходило на земле и стало известно истории. Как далеко ни углубляйтесь в туманное прошлое, всегда вы найдете Дамаск. Вот уже четыре тысячи лет, как он упоминается и восхваляется в письменных памятниках всех веков. Для Дамаска годы подобны мгновениям, десятилетия быстротечны и мимолетны. Он измеряет время не днями, не месяцами, не годами, но империями, которые возвышались, процветали и рушились у него на глазах. Он из когорты бессмертных. Он видел рождение Баальбека, и Фив, и Эфеса. На его глазах эти селения превращались в могущественные города и поражали мир своим великолепием, и он дожил до дней, когда они опустели и обезлюдели и стали приютом одних лишь сов и летучих мышей. Он видел, как возникло царство Израиля и как оно было уничтожено. Он видел, как возвысилась, две тысячи лет процветала, а потом погибла Греция. Уже в старости он видел, как построили Рим, видел, как он затмил своей мощью весь мир, видел его гибель. Несколько столетий могущества и блеска Генуи и Венеции для старого степенного Дамаска были лишь короткой вспышкой, едва достойной воспоминания. Дамаск был воздвигнут в незапамятные времена, и он жив по сей день. Он глядел на обломки сотен империй и он переживет еще сотни. Хотя другую столицу зовут так , но старый Дамаск должен по праву называться вечным городом.
Мы подъехали к городским воротам в час заката. Нас уверяют, что ночью бакшиш может ввести человека в любой город Сирии, только не в Дамаск. Дамаск, чтимый всем миром уже четыре тысячелетия, о многом мыслит старомодно. Там нет уличных фонарей, и закон велит всем, кто выходит из дому по ночам, зажигать свои собственные фонари, как делали в старину, когда герои и героини «Тысячи и одной ночи» расхаживали по улицам Дамаска или улетали в Багдад на коврах-самолетах.
Едва мы оказались в городских стенах, совсем стемнело, и мы долго ехали по невероятно кривым улицам футов восьми-девяти шириной, по обе стороны которых, скрывая сады, тянутся высокие глинобитные стены. Наконец мы добрались до улиц, на которых то здесь, то там мелькали фонари, и поняли, что мы в самом сердце удивительного древнего города. В узкой улочке, забитой нашими вьючными мулами и толпой ободранных арабов, мы спешились и через какой-то пролом в стене вошли в гостиницу. Мы оказались в просторном, вымощенном плитами дворе, у водоема, в который из множества труб лилась вода, а вокруг всюду были цветы и лимонные деревья. Потом мы пересекли двор и вошли в приготовленные для нас комнаты. Меж двух комнат, каждая из которых была рассчитана на четырех человек, — выложенный мрамором бассейн с чистой прохладной водой, которая вливается в него из шести труб. На этой обожженной солнцем, иссохшей земле ничто не порадует вас такой свежестью, как эта прозрачная вода, сверкающая в свете фонарей, ничто так не радует взор, не ласкает непривычный к подобным звукам слух, как этот искусственный дождь. Нам отвели большие, уютно обставленные комнаты, где полы покрыты мягкими яркими коврами. Приятно было снова увидеть ковер, ибо нет ничего на свете мрачнее выложенных камнем, точно гробницы, гостиных и спален Европы и Азии. Там волей-неволей все время думаешь о смерти. Очень широкий, пестрый диван футов четырнадцати длиной тянется по одной стене каждой комнаты, а напротив стоят односпальные кровати с пружинными матрацами. Есть тут и большие зеркала и мраморные столики. Вся эта роскошь была истинной благодатью для наших чувств и тел, изнуренных утомительным переходом, и притом совершенной неожиданностью, ибо никогда нельзя знать, что ждет тебя в турецком городе, даже если в нем четверть миллиона жителей.<> </> </>
Не могу утверждать, но боюсь, что из этого бассейна меж двух комнат берут воду для питья; я не думал об этом, пока не окунул свою опаленную солнцем голову в прохладные глубины. И тут-то меня осенило, и, как ни сладостна была ванна, я пожалел, что принял ее, и готов был пойти повиниться перед хозяином. Но в эту минуту вбежал мелкозавитой, благоухающий пудель и игриво тяпнул меня за икру; я тут же кинул его в бассейн, а завидев слугу с кувшином, поспешно скрылся, предоставив щенку выбираться оттуда своими силами, что ему не очень-то удавалось. Утолив жажду мести, я почувствовал, что мне больше ничего не нужно для счастья, и совершенно ублаготворенный явился к ужину в свой первый вечер в Дамаске. После ужина мы долго лежали на диванах, курили наргиле и трубки с длинными чубуками, вспоминали тяжелый дневной переход, и я лишний раз убедился, что время от времени не плохо выбиться из сил, потому что отдых тогда становится истинным наслаждением.
Наутро мы послали за осликами. Любопытно отметить, что нам пришлось именно послать за ними. Я уже говорил, что нравы в Дамаске допотопные, и так оно и есть. В любом другом городе нас бы уже осаждала крикливая армия погонщиков ослов, гидов, уличных торговцев и попрошаек, но в Дамаске самый вид чужестранца-христианина вызывает такую ненависть, что никто не желает иметь с ним никакого дела; всего год-два назад ему небезопасно было появляться на улицах Дамаска. Это магометанское чистилище исполнено самого неистового во всей Аравии фанатизма. На каждого хаджи в зеленом тюрбане (почетный знак того, что сей счастливец совершил паломничество в Мекку), которого вы встретите в любом другом городе, в Дамаске, я думаю, вам их попадется не меньше десятка. На вид жители Дамаска самые что ни на есть отвратительные и злобные негодяи. Почти все женщины, закутанные в покрывала, которых мы видели до сих пор, не прятали глаз, но лица большинства жительниц Дамаска совсем скрыты под черными покрывалами, и это делает их похожими на мумии. А если мы когда и встречали взгляд женских глаз, они тотчас прятались, дабы вид христианина не осквернил их; нищие и те обходили нас, не требуя бакшиша; торговцы на базарах не протягивали нам своих товаров и не кричали во всю глотку: «Эй, Джон!», или: «Какпоживай, гляди!» Нет, они не говорили ни слова и только провожали нас хмурыми взглядами.
На узких улицах, точно пчелы в улье, кишат мужчины и женщины в странных восточных одеждах, а мы пробираемся меж ними, и наши ослы, понукаемые безжалостными погонщиками, расталкивают толпу. Погонщики часами бегут за ослами и, понукая их криком и тычками, все время заставляют скакать гало-ном, и при этом сами никогда не выбиваются из сил и не отстают. Случалось, осел падал и седок летел через его голову; поднявшись, он снова садился верхом и поспешал дальше. Нас кидало то на острые выступы, то на носильщиков с грузом, то на верблюдов, а главное — на пешеходов, и мы так были поглощены этими бесконечными столкновениями, что не успевали смотреть по сторонам. Мы проехали полгорода и половину знаменитой «улицы, так называемой Прямой», почти ничего не увидав. Мы едва не вывихнули себе все суставы, бока у нас ныли от бесчисленных тумаков, злость в нас кипела. Нет, не по вкусу мне дамасский городской транспорт.
Мы направлялись к домам Иуды и Анании. Восемнадцать-девятнадцать веков назад Савл, родом из Тарса, необычайно ожесточился против новой секты, называемой христианами; он ушел из Иерусалима и отправился по стране разыскивать и уничтожать их. Он шел, «дыша угрозами и убийствами на учеников Господа».
Когда же он шел и приближался к Дамаску, внезапно осиял его свет с неба.
Он упал на землю и услышал голос, говорящий ему.
Савл! Савл! Что ты гонишь меня...
И когда он узнал, что это Иисус говорит с ним, он задрожал, удивился и сказал:
Господи, что повелишь мне делать?
Ему было велено встать и идти в древний город, где ему скажут, что делать. А меж тем люди, шедшие с ним, стояли пораженные ужасом, ибо они слышали таинственный голос, а не видели говорящего. Савл поднялся и тут же понял, что этот жгучий сверхъестественный свет ослепил его и он лишился зрения, и они «повели его за руку и привели в Дамаск». Так был он обращен в веру Христову.
Три дня ослепленный Савл лежал в доме Иуды, и все это время он не ел и не пил.
Один из жителей Дамаска, именем Анания, услышал голос, и сказано ему было:
Встань и пойди на улицу так называемую Прямую и спроси в И удином доме тарсянина по имени Савл: он теперь молится.
Анания сперва не хотел идти, потому что он уже прежде слышал о Савле и сомневался, тот ли это «избранный сосуд», который может возвещать имя Господа перед народами. Однако он повиновался, пошел на улицу «так называемую Прямую» (как ему удалось найти эту улицу и как он потом выбрался из нее, остается тайной, которую можно объяснить разве только тем, что он действовал по вдохновению свыше). Он отыскал Савла и вернул ему зрение и посвятил его в проповедники; и в этом старом доме, который мы разыскали на улице, по ошибке названной Прямой, начал он свой путь бесстрашного миссионера и остался верен ему до конца своих дней.
Это не был дом того ученика Иисуса, который продал его за тридцать сребреников. Я объясняю это, чтобы отдать должное Иуде, человеку совсем иного склада, чем упомянутый мною выше. Это совсем другой человек, и жил он в прекрасном доме. Жаль, что мы знаем о нем так мало.
Изложенные мною сведения предназначаются для людей, которые не станут читать библейскую историю, если не принудить их к этому какой-нибудь хитростью. Надеюсь, что среди многих сторонников прогресса и образования не найдется ни одного, кто будет ставить мне палки в колеса при исполнении этой миссии.
Улица, называемая Прямой, несколько прямее штопора, но не сравнится в прямизне с радугой. Евангелист Лука не решается утверждать, что эта улица — прямая, но говорит осторожно: «улица так называемая Прямая». Это тонкая ирония; и по-моему, это единственная шутка во всей Библии. Мы проехали изрядный кусок по улице, так называемой Прямой, потом спешились и нанесли визит дому Анании. Часть старого дома несомненно сохранилась — это комната футах в двенадцати — пятнадцати под землей, — сразу видно, что его каменная кладка очень древняя. Если во времена апостола Павла Анания и не жил здесь, то уж непременно жил кто-нибудь другой, а это не составляет разницы. Я напился воды из Ананиева колодца, и, как это ни странно, вода оказалась такой свежей, словно его вырыли только вчера.
Мы отправились дальше, к северной окраине города, чтобы увидеть место, где темной ночью ученики Господа спустили Павла по ту сторону городской стены, — ибо он так бесстрашно проповедовал учение Иисуса, что жители Дамаска хотели убить его, как они сделали бы и сегодня, услышь они те же слова, — и ему пришлось ради спасения своего бежать в Иерусалим.
Потом мы посетили могилу детей Магометовых и могилу, в которой будто бы похоронен святой Георгий, убивший дракона, и добрались до пещеры под скалой, в которой скрывался Павел после своего побега, пока преследователи не перестали гнаться за ним; а потом нам показали мавзолей, воздвигнутый в память пяти тысяч христиан, которых турки вырезали в Дамаске в 1861 году. Говорят, по его узким улочкам несколько дней подряд потоками лилась кровь; мужчин, женщин, детей убивали без разбору, и сотни неубранных трупов валялись по всему христианскому кварталу; зловоние было ужасное. Все христиане, кто только мог, бежали из города, а магометане не желали пачкать руки, предавая земле «неверных собак». Жажда крови обуяла и горных жителей Хермона и Антиливана, и вскоре еще двадцать пять тысяч христиан были вырезаны, а имущество их разграблено. Как люто ненавидят христиан в Дамаске, да и по всей Турецкой империи! И как дорого они заплатят за это, когда Россия вновь наведет на них свои пушки!
На душе становится легче, когда поносишь Англию и Францию за их старания спасти Оттоманскую империю от гибели, которой она вполне заслужила за минувшее тысячелетие. Мое самолюбие страдает, когда я вижу, что эти язычники отказываются отведать приготовленной для нас пищи, есть из тарелок, из которых ели мы, или пить из бурдюка, оскверненного прикосновением наших нечестивых уст, не процедив воду через тряпочку или через губку! Ни один китаец не вызывал у меня такой неприязни, как эти вырождающиеся турки и арабы, и я надеюсь, что, когда Россия будет готова снова пойти на них войной, Англия и Франция поймут, что их вмешательство и непристойно и безрассудно.
Жители Дамаска воображают, будто в целом свете нет других таких рек, как их жалкие Авана и Фарфар. Да они и всегда так думали. В «Четвертой книге царств», в пятой главе, Нееман сверх меры похваляется ими. Это было три тысячи лет назад. Он говорит: «Разве Авана и Фарфар, реки дамасские, не лучше всех вод израильских? Разве я не мог бы омыться в них и очиститься?» Но кое-кто из моих читателей давным-давно забыл, кто такой Нееман. Нееман — сирийский военачальник. Он был любимец царя и пользовался большим почетом, «и человек сей был отличный воин, но прокаженный». Странное совпадение, что дом, в котором, как нас теперь уверяют, он некогда жил, отведен под больницу для прокаженных, и больные выставляют напоказ свои ужасные уродства и ко всякому входящему протягивают руки, выпрашивая бакшиш.
Пока не побываешь в древнем жилище Неемана в Дамаске и не поглядишь на все эти страшные язвы, не поймешь, как ужасен этот недуг. Искривленные, изуродованные кости, огромные наросты на лице и на теле, сгнившие, отваливающиеся суставы — чудовищное зрелище!
Глава XVIII. Холера. — Жара. — Могила Нимрода. — Самые величественные из всех развалин. — Мы переступаем границу Святой Земли. — Купанье в истоках Иордана. — В погоне за новыми реликвиями. — Кесария Филиппова. — Народ, среди которого проповедовали апостолы. — Чувствительный конь, боготворимый арабами.
В последние сутки нашего пребывания в Дамаске меня свалил сильнейший приступ холеры, и поэтому я с полным правом лежал на широком диване и пользовался совершенно законным отдыхом. Делать мне было нечего, я лишь слушал, как журчит вода в бассейне, да принимал лекарства, да извергал их обратно. Опасное развлечение, но все же куда более приятное, чем путешествие по Сирии. К моим услугам было сколько угодно снегу с горы Хермон, и так как он не задерживался у меня в желудке, ничто не мешало мне есть его — всегда было место для новой порции снега. Я наслаждался жизнью. В путешествии по Сирии, как и по всякой другой стране, есть своя прелесть, а кроме того, для разнообразия можно сломать ногу или заболеть холерой.
Мы выехали из Дамаска в полдень, часа два ехали по равнине, потом ненадолго остановились отдохнуть в тени фиговых деревьев. Кажется, никогда еще не было такой жары — солнечные стрелы разили землю, точно струи огня, бьющие из паяльной лампы; казалось, лучи ливнем обрушиваются на голову и скатываются вниз, точно дождевые потоки с крыши. Мне чудилось, будто я всем телом ощущаю удары солнечных лучей, — вот один обрушился мне на голову, скатился по плечам, и вот уже меня настигает другой. Это было ужасно. Пустыня сверкала и слепила, и глаза мои непрестанно слезились. У моих спутников были белые зонтики на плотной темно-зеленой подкладке. Это бесценное благо. Я благодарил судьбу, что и у меня есть такой зонтик; правда, он был запакован и вместе со всем багажом опередил нас на десять миль. Мне сказали в Бейруте (есть люди, которые любят пичкать других советами), что надо быть сумасшедшими, чтобы разъезжать по Сирии без зонтика. Поэтому я и купил себе зонтик.
Но, по совести, я думаю, что там, где нужно спасаться от солнца, зонтик только обуза. У арабской фески нет козырька, арабы не пользуются зонтиком и вообще ничем не защищают лицо и глаза и, однако, чувствуют себя на солнце как рыба в воде. Но никогда в жизни не видел я ничего смешнее нашего маленького каравана — уж очень нелепо выглядели мои спутники. Ехали они гуськом, шляпы у всех были обмотаны длиннейшими белыми константинопольскими шарфами, свисающими на спину, все были в зеленых, с боковыми стеклами, очках, у всех над головой белые зонтики на зеленой подкладке, у всех без исключения слишком короткие стремена — никудышная кавалькада, другой такой в целом свете не сыщешь; лошади все до единой движутся тихой рысью, и всадники тянутся друг за дружкой, глядя перед собой неподвижным взглядом и тяжело дыша; все высоко и не в лад подпрыгивают в седле, у всех затекли нелепо задранные колени, все машут локтями, точно петух, готовый закукарекать, и зонтики судорожно подскакивают над головами. Когда видишь средь бела дня это оскорбляющее глаз зрелище, поневоле спрашиваешь себя, почему боги не обрушили на эту безобразную кавалькаду громы небесные и не стерли ее с лица земли! Я смотрел и дивился. Будь моя воля, я бы не допустил, чтобы по моей земле разъезжали подобные караваны.
А когда солнце заходит и путники закрывают зонтики и засовывают их под мышку, картина только меняется, но не становится от этого менее нелепой.
Но, быть может, вы не понимаете, какой у нас дикий и несообразный вид. Окажись вы здесь, вы бы это поняли. Здесь вы все время чувствуете себя так, словно живете этак за тысячу двести лет до рождества Христова, или во времена патриархов, или чуть ближе к нашей эре. Вокруг нас библейские пейзажи, повсюду уклад жизни времен патриархов, те же люди в тех же развевающихся одеждах и сандалиях встречаются на вашем пути, те же нескончаемые вереницы величественных верблюдов проходят мимо, и, как в далекой древности, горы и пустыню объемлет та же молитвенная торжественность, то же безмолвие, — и вот в эту тишину и покой вторгаются шумливые янки в зеленых очках, с растопыренными локтями и подпрыгивающими зонтиками! Они здесь столь же к месту, как зеленый зонтик под мышкой у Даниила, брошенного на съедение львам
Мой зонтик остался в багаже, зеленые очки тоже — там они и останутся. Я не стану ими пользоваться. Я проявлю хоть немного уважения к извечной гармонии, не стану сочетать несочетаемое. Достаточно неприятно будет получить солнечный удар, но незачем при этом еще выставлять себя на посмешище. Пусть я упаду, но по крайней мере я сохраню человеческий образ.
Часах в четырех езды от Дамаска мы миновали то место, где так внезапно был обращен Савл, и здесь обернулись назад и глядели на выжженную пустыню; и в последний раз мелькнул перед нами прекрасный Дамаск в зеленом блистающем уборе. С наступлением ночи для нас раскинули шатры на краю дрянной арабской деревушки Джонсборо. Разумеется, настоящее ее название Эль и как-то там дальше, но мои спутники все еще не желали понимать и произносить арабские названия. Говоря, что это самая заурядная деревушка, я имею в виду, что все сирийские селения в радиусе пятидесяти миль от Дамаска очень похожи одно на другое, — так похожи, что обыкновенному смертному не постичь, чем они разнятся между собой. В сирийском селении хижины тесно жмутся одна к другой, как соты в улье, они все одноэтажные (высотой в человеческий рост) и квадратные, как ящик из-под галантерейного товара; хижины, включая и плоскую крышу, обмазаны глиной и кое-как побелены. Одна и та же крыша часто простирается на полдеревни, покрывая множество «улиц», каждая из которых обычно не шире ярда. Когда в полдень въезжаешь в такую деревушку, первым делом натыкаешься на унылого пса, который поднимает голову и безмолвно просит не переехать его, но при этом и не думает посторониться; потом попадается навстречу нагой мальчишка, он протягивает руку и говорит: «Бакшиш!» — он, собственно, не рассчитывает получить монетку, но этому слову он выучился еще прежде, чем слову «мама», и теперь это стало неистребимой привычкой; потом встречаешь женщину, лицо ее закрыто черным покрывалом, а грудь обнажена; и наконец дети — дети с гноящимися глазами, хилые, всячески изувеченные; и тут же в пыли, прикрытый грязными лохмотьями, смиренно сидит жалкий калека, чьи руки и ноги искривлены и скрючены, как виноградная лоза. Пожалуй, больше никого и не встретишь. Остальные жители спят или пасут коз на равнинах и на склонах гор. Селение построено на берегу какой-нибудь чахоточной речушки, по берегам разрослась молодая, свежая зелень. А во все стороны от этого оазиса на многие мили тянутся одни пески и камень, поросшие кое-где серыми метелками, похожими на полынь. Зрелища более печального, чем сирийское селение, даже и вообразить невозможно, и окрестности его как нельзя более подходят к нему.
Я бы не стал вдаваться в подробное описание сирийских селений, если бы не то обстоятельство, что Нимрод, сильный зверолов, прославленный в Священном Писании, похоронен в Джонсборо, и я хотел бы, чтобы читатели знали это место. Его могилу, как и могилу Гомера, показывают в самых разных местах, но только здесь покоится подлинный, неподдельный прах Нимрода.
Больше четырех тысяч лет назад, когда племена, первоначально населявшие этот край, были рассеяны по всей земле, Нимрод со многими спутниками ушел миль за четыреста и поселился на том месте, где потом вырос великий город Вавилон. Нимрод построил этот город. Это он начал возводить знаменитую Вавилонскую башню, но ему не дано было ее достроить. Он возвел восемь ярусов, два из которых стоят и по сей день, — гигантская кирпичная кладка, рассевшаяся посредине от землетрясений, опаленная и наполовину расплавленная молниями разгневанного бога. Огромные развалины долго еще будут стоять как немой укор немощным строителям новых поколений. Они достались совам и львам, а старик Нимрод лежит всеми забытый в этой жалкой деревушке, вдали от мест, где он начал осуществлять свою грандиозную затею.
Ранним утром мы снялись с лагеря в Джонсборо. Мы ехали, ехали, ехали, томимые голодом и жаждой, и казалось, не будет конца этому пути по опаленной зноем пустыне и скалистым горам. Очень скоро в наших бурдюках не осталось ни капли воды. В полдень мы сделали привал неподалеку от жалкого арабского городишки Эль-Юба-Дам, примостившегося на склоне горы, но драгоман сказал, что, если мы спросим здесь воды, все племя нападет на нас, ибо здешние жители не любят христиан. Пришлось ехать дальше. Спустя два часа мы добрались до подножия одиноко стоявшей высокой горы, увенчанной разрушенным замком Баниас; насколько нам известно, это самые величественные на свете развалины такого рода. Замок занимает тысячу футов в длину и двести в ширину, и каменная кладка его необыкновенно симметрична и притом невероятно массивна. Внушительные башни и бастионы поднимаются на тридцать футов, а прежде высота их достигала шестидесяти. Разбитые башенки, которые возвышаются над остроконечной горной вершиной среди дубовых и оливковых рощ, необычайно живописны. Замок этот столь древен, что никому не ведомо, когда он построен и кем. Он совершенно неприступен, лишь в одном месте горная тропа вьется среди огромных камней и взбирается вверх к старому подъемному мосту. За многие сотни лет, пока замок был обитаем и охранялся силой оружия, лошадиные копыта пробили в скалах ямки глубиной в шесть дюймов. Три часа бродили мы по залам, склепам, подземным темницам этой крепости, и ноги наши ступали там, где звенели кованые каблуки многих и многих крестоносцев и где задолго до них шагали герои Финикии.
Нам казалось, что даже землетрясению не поколебать этих могучих каменных стен; какие же силы могли превратить Баниас в развалины? Но немного погодя мы нашли разрушителя, и удивление наше возросло стократ. Семена залетели в расщелины массивных стен, проросли, нежные, тоненькие ростки окрепли, они росли и росли, и под неуловимым, но упрямым напором каменные глыбы раздались, и гигантское сооружение, которое устояло даже против землетрясений, теперь непоправимо разрушается. Узловатые, корявые деревья поднялись из всех щелей и украсили и затенили серые зубчатые стены буйной листвой.
С древних башен мы смотрели вниз, на широко раскинувшуюся зеленую равнину, поблескивающую озерками и ручьями, из которых берет начало священная река Иордан. После бесконечной пустыни картина эта радовала глаз.
Вечерело, и мы стали спускаться с горы через библейские дубравы Васана (тут мы наконец перешли границу и впервые ступили на вожделенную Святую Землю) и у самого ее подножья вошли в отвратительную деревушку Баниас на краю широкой долины и расположились лагерем в большой оливковой роще у пенящегося потока, берега которого окаймляли фиги, гранаты и олеандры в пышном зеленом уборе. Если бы не близость деревушки, гут был бы настоящий рай.
Когда добираешься до привала измученный жарой и весь в пыли, больше всего на свете жаждешь искупаться. Мы поднялись по ручью и ярдах в трехстах от шатров, там, где он низвергается с горы, окунулись в ледяную воду; не знай я, что это главный источник священной реки, я мог бы подумать, что ванна эта мне даром не пройдет. Ведь по словам доктора Б. Я заболел холерой оттого, что в полдень искупался в ключевой воде Аваны, реки дамасской; впрочем, у меня от всякого купанья начинается холера.
Наши неисправимые паломники опять натащили полные карманы разных обломков и осколков. Пора бы уже положить конец этому злу. Они отбивали кусочки от гробницы Ноя, от прекрасных статуй баальбекских храмов, от дома Иуды и Анании в Дамаске, с могилы Нимрода, сильного зверолова, с древних стен баниасского замка, на которых еще не совсем стерлись греческие и римские надписи, а теперь они дробят и терзают древние арки, на которые взирал сам Иисус во плоти. Да сохранит небо священную могилу, когда они нагрянут в Иерусалим.
Здешние руины ничем не примечательны. Тут сохранились массивные стены большого квадратного сооружеиия, которое было некогда крепостью; тут много древних тяжеловесных арок, которые почти совсем погребены под осколками, так что их едва видно; тут в толстостенной трубе по сей день стремит свои воды кристальный ручей, от которого берет начало Иордан; в склоне горы сохранился фундамент мраморного храма, построенного Иродом Великим, — еще можно увидеть обломки выложенного прекрасной мозаикой пола; тут диковинный каменный мост, возведенный, быть может, еще до Ирода; повсюду, на тропинках, и под деревьями, валяются коринфские капители, разбитые порфировые колонны и мелкие обломки статуй; и вон там, наверху, на краю обрыва, с которого низвергается поток, уже почти совсем стерлись греческие и римские надписи, прославляющие лесного бога Пана, которому некогда поклонялись греки, а за ними и римляне. Но теперь на развалинах разрослись кусты и деревья; жалкие хижины горсточки грязных арабов прилепились к обвалившимся древним стенам; глядя на это сонное, оцепеневшее захолустье, с трудом веришь, что некогда, пусть даже две тысячи лет назад, здесь был оживленный, прочно выстроенный город. И однако именно здесь произошло событие ставшее источником многих деяний, которым посвящены страницы и томы истории человечества. Здесь, на этом самом месте, Христос сказал Петру:
и врата ада не одолеют ее;
и дам тебе ключи Царства Небесного; и что свяжешь на земле то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле то будет разрешено на небесах.
На этих кратких изречениях покоится все могучее здание римской церкви; в них заложена основа безмерной власти пап над мирскими делами и их божественное право предать душу проклятию или очистить ее от греха. Стремясь удержать за собой положение «единственной истинной церкви», на которое притязает католичество, римская церковь воюет и трудится вот уже много столетий и не ослабит усилий до скончания века. Пожалуй, лишь благодаря этим памятным словам, приведенным мною, разрушенный город и по сей день возбуждает в людях интерес.
Странное это ощущение — стоять на земле, по которой некогда ступала нога Спасителя. Все здесь вызывает чувство подлинности и осязаемости, а ведь это никак не вяжется с той неопределенностью, тайной, нереальностью, которые обычно нераздельны с представлением о божестве. У меня все еще не укладывается в голове, что я сижу на том самом месте, где стоял Бог, гляжу на тот ручей и на те горы, на которые смотрел и он, и меня окружают смуглые мужчины и женщины, чьи предки видели его и даже разговаривали с ним запросто, как стали бы разговаривать с любым, самым обыкновенным чужестранцем. Непонятно мне это, — на мой взгляд, боги всегда были очень далеки от нас, грешных, и скрывались где-то в облаках.
Утром, когда мы завтракали, вдоль границы нашего лагеря, словно обведенного заколдованным кругом, как всегда, собрались бедняки, терпеливо ожидая крох, которые им, быть может, подадут, сжалившись над их убожеством и нищетой. Тут были старики и дети с коричневой и с желтой кожей. Среди мужчин есть рослые, крепкие (мало где увидишь таких силачей и красавцев, как на Востоке), но все женщины и дети старообразны, унылы, измучены голодом. Они напомнили мне индейцев. Они почти нагие, но их скудные одежды пестры и причудливы. Любое пустяковое украшение или побрякушку они пристраивают так, чтобы оно сразу же бросалось в глаза. Они сидели молча и с неистощимым упорством следили за каждым нашим движением, следили неотступно, как умеют одни только индейцы, — беззастенчиво и без жалоб; от этих взглядов белому становится не по себе, они будят в нем зверя, и он готов истребить все племя.
У этих людей есть и другие черты, которые я замечал у благородных краснокожих: на них кишат паразиты, и тела их покрыты корой запекшейся грязи.
Маленькие дети находятся в самом жалком состоянии — у всех гноятся глаза, и они страдают еще многими иными болезнями. Говорят, на всем Востоке не найти ребенка, который не страдал бы глазами, и каждый год тысячи детей слепнут на один, а то и на оба глаза. Я думаю, так оно и есть, потому что каждый день встречал множество слепых, и не помню, чтобы хоть раз видел ребенка со здоровыми глазами. Можете вы представить себе, чтобы в Америке женщина битый час держала своего ребенка на руках и не попыталась согнать тучи мух, облепивших его глаза? А здесь я это вижу каждый день. И всякий раз у меня кровь стынет в жилах. Вчера нам повстречалась женщина верхом на ослике, с младенцем на руках; издали мне показалось, что ребенок в очках, и я еще подумал, как эта женщина могла позволить себе такую роскошь. Но, подъехав ближе, мы увидели, что это не очки, а мухи, расположившиеся лагерем вокруг его глаз, а еще один отряд их производил разведку на носу. Мухи были в восторге, ребенок не протестовал, а потому и мать не вмешивалась.
Едва арабы прослышали, что среди нас есть врач, они стали стекаться к нам со всех сторон. Доктор Б. По доброте душевной взял ребенка у сидевшей неподалеку женщины и чем-то промыл его больные глаза. Женщина ушла и подняла на ноги всех своих соплеменников — и уж тут было на что посмотреть! Увечные, хромые, слепые, прокаженные — все немощи, порожденные ленью, грязью и беззаконием, — все были представлены на этом конгрессе, созванном в какие-нибудь десять минут, и народ все еще прибывал. Каждая женщина принесла больного младенца — если уж не своего, то соседского. Какие почтительные, благоговейные взоры обращали они к этой пугающей, таинственной силе — Доктору! Они следили, как он доставал свои склянки и пузырьки, как отсыпал белый порошок, как отмерял по капле одну драгоценную жидкость за другой, они не пропускали ни единого его движения, не сводили с него зачарованных глаз, и ничто не могло разрушить это очарование. Без сомнения, они верили, что он всемогуществом равен Богу. Когда они получали свою долю лекарств, глаза их сияли радостью, — хотя по натуре это народ неблагодарный и бесстрастный, — на каждом лице была написана непоколебимая вера, что нет на свете силы, которая помешала бы теперь больному исцелиться.
Христос знал, чем привлечь сердца этого простодушного, суеверного, терзаемого недугами народа: он исцелял страждущих. В это утро, когда по всей округе разнеслась весть о том, что наш доктор, простой смертный, помог больному ребенку, люди сбежались к лагерю, окружили доктора и глядели на него с благоговением, хотя еще не знали, будет ли толк от его снадобий. Их предки, которые ничуть не отличались от них ни цветом кожи, ни одеждой, ни обычаями и нравами, ни простодушием, толпами стекались к Христу, — и не диво, что, когда на глазах у них он единым словом исцелял страждущего, они стали поклоняться ему. Не диво, что молва о его деяниях передавалась из уст в уста. Не диво, если толпы, следовавшие за ним, были столь велики, что однажды — в тридцати милях отсюда — больного пришлось спустить в дом через крышу, ибо невозможно было пробиться к двери; не диво, что в Галилее несчетные толпы собрались послушать его и ему пришлось проповедовать с лодки, которая отошла от берега; не диво, что, даже когда он удалился в пустыню близ Вифсаиды, пять тысяч человек последовали за ним и нарушили его уединение; и если бы он не накормил их при помощи чуда , ему пришлось бы видеть, как они терпят голод из-за своей безграничной веры и преданности; не диво, что, когда в те дни в каком-либо городе начиналось волнение и сутолока, сосед объяснял соседу: «Говорят, пришел Иисус из Назарета!»
Итак, я уже сказал, что доктор оделял всех лекарствами до тех пор, пока было чем оделять, и он прославил себя этим по всей Галилее. Среди пациентов был и ребенок дочери шейха, ибо даже у этой горстки оборванных нищих, погрязших в болезнях и грехе, есть его величество шейх — жалкая старая мумия, которую естественней было бы увидать в богадельне, чем на посту верховного правителя этого племени несчастных, полуголых дикарей. Принцессе — я имею в виду дочь шейха — всего лет тринадцать-четырнадцать, у нее милое, хорошенькое личико. Это единственная из всех встреченных нами в Сирии женщин, которая не страшна как смертный грех, поэтому при виде ее праведник не осквернит бранью день субботний. Однако ребенок ее наводил на грустные размышления: бедняжка был ужасающе худ, кожа да кости, и смотрел па нас так жалобно, будто понимал, что если сейчас ему не посчастливится, то больше уж надеяться не на что; и все мы исполнились к нему самым искренним, неподдельным состраданием.
Но я слышу, что моя новая лошадь, видимо, решила сломать себе шею, натыкаясь на канаты, которыми закреплены наши шатры, и мне придется пойти ловить ее. С Иерихоном я распрощался. Новым конем тоже не очень-то похвастаешь. Одна задняя нога у него вихляет, а другая — прямая и негнущаяся, как жердь. Он почти совсем беззубый и слеп, как летучая мышь. Нос был когда-то перебит и теперь изогнут, как колено, нижняя губа отвисает, как у верблюда, уши коротко обрублены. Я не сразу подобрал ему имя, но в конце концов решил назвать его Баальбеком — за то, что он такая редкостная развалина. Я не могу не говорить о своих лошадях — ведь мне предстоит долгое, утомительное путешествие, и естественно, что я думаю о них почти столько же, сколько о вещах куда более значительных.
Мы ублаготворили наших паломников, проделав тяжкий путь от Баальбека до Дамаска, но лошади Дэна и Джека пришли в полную негодность, и надо было заменить их другими. Драгоман сказал, что лошадь Джека издохла. Я поменялся лошадьми с Магометом — царственного вида египтянином, адъютантом нашего Фергюсона. Фергюсоном я называю, разумеется, нашего драгомана Авраама. Я выбрал эту лошадь не потому, что она мне приглянулась, а потому, что не посмотрел на ее спину. Я не хочу видеть ее. Я видел спины всех остальных лошадей и заметил, что почти у всех они стерты и покрыты ужасными язвами, которые уже много лет никто не промывал и не смазывал. От одной мысли, что придется весь день подвергать лошадь этой немыслимой, мучительной пытке, становится тошно. Должно быть, моя лошадь ничем не отличается от остальных, но я хоть могу утешаться тем, что не знаю этого наверняка.
Надеюсь, что впредь я буду избавлен от восторгов и умилений по поводу арабов, которые будто бы боготворят своих лошадей. В детстве я мечтал быть арабом, жителем пустыни, владеть прекрасной кобылицей по имени Селим, Вениамин или Магомет, мечтал, что буду кормить ее из своих рук, и она будет заходить в шатер, и я научу ее тереться об меня и ласково глядеть на меня своими большими нежными глазами; и я воображал, как в такую минуту появится чужестранец и предложит мне за нее сто тысяч долларов, чтобы я мог поступить, как истый араб, — соблазненный деньгами, я буду колебаться, но любовь к моей кобылице возьмет верх, и я наконец скажу: «Расстаться с тобой, красавица моя? Никогда в жизни! Прочь, искуситель, я презираю твое золото!» — и тут же вскочу в седло и как ветер помчусь по пустыне!
И вот теперь я вспоминаю свои мечты. Если арабы, о которых я читал в книгах, похожи на здешних арабов — их любовь к прекрасным кобылицам обман. У тех, которых я знаю, нет любви к лошадям, нет ни капли жалости, и они не знают, как обращаться с лошадью, как заботиться о лей. В Сирии чепрак — это просто стеганая подстилка толщиной в два-три дюйма. Его никогда не снимают с лошади, ни днем, ни ночью. Он насквозь пропитан п?том, грязен и облеплен шерстью. Он просто не может не разводить болячек. Этим разбойникам и в голову не приходит вымыть лошади спину. И в шатры лошадей не вводят, они остаются под открытым небом в любую погоду. Взгляните на моего Баальбека, на эту несчастную развалину с подрезанными ушами, и пожалейте о былых восторгах, которые вы попусту потратили на вымышленных Селимов!
Глава XIX. Дан. — Васан. — Геннисарет. — Обрывки истории. — Облик страны. — Бедуины-пастухи. — Бедуины мистера Граймса. — Поле битвы Иисуса Навина. — Битва Барака. — Запустение.
После часа езды по неровной, каменистой полузатопленной дороге и по васанским дубравам мы прибыли в Дан.
Здесь на невысоком пригорке берет начало широкий прозрачный ручей, у подножья он образует неглубокое озеро и потом устремляется по равнине бурным полноводным потоком. Это озерко — один из главных истоков Иордана. Берега его и берега ручья окаймлены цветущими олеандрами, но все же при виде этих невыразимых словами красот уравновешенный человек не станет биться в судорогах, как можно вообразить, начитавшись книг о путешествиях по Сирии.
Если с того места, о котором я говорю, выстрелить из пушки, ядро вылетит за пределы Святой Земли и упадет в трех милях от нее, на неосвященной почве. Всего час прошел, как мы перешли границу и оказались в Святой Земле, мы еще не успели проникнуться сознанием, что под ногами у нас совсем иная почва, чем та, к которой мы привыкли, а сколько исторических имен уже зазвучало вокруг! Дан, Васан, озеро Хула, истоки Иордана, море Галилейское. Отсюда они видны все, кроме последнего, но и до него рукой подать. Деревушка Васан некогда была царством, которое славилось своими тельцами и дубами, как о том поведало нам Священное Писание. Озеро Хула — это и есть библейские воды Мером. Дан стоял на северной границе Палестины, а Вирсавия на южной — вот откуда пошло выражение «от Дана до Вирсавии». Это все равно что наше «от Мэна до Техаса» или «от Балтиморы до Сан-Франциско». И наше речение и израильское, оба означают одно и то же — большое расстояние. На медлительных верблюдах и ослах путешествие от Дана до Вирсавии — миль полтораста или немногим больше — отнимало семь дней, при этом израильтяне пересекали всю свою страну из конца в конец и пускались в путь только после долгих сборов и сложных приготовлений. Когда блудный сын отправился в «дальнюю сторону», похоже, что он ушел всего миль за девяносто, не больше. Ширина Палестины миль сорок, самое большее шестьдесят. Из штата Миссури можно нарезать три Палестины, и земли еще останется, а пожалуй, хватит и на всю четвертую. От Балтиморы до Сан-Франциско несколько тысяч миль, но через два-три года я смогу проделать это путешествие поездом за те же семь дней. Если я буду жив, я непременно время от времени буду прибегать к услугам железной дороги, чтобы пересечь континент, но с меня вполне хватит одного путешествия от Дана до Вирсавии. Оно, вероятно, куда труднее. Итак, если мы услышим, что израильтянам расстояние от Дана до Вирсавии казалось огромным, не будем задирать нос, ибо это было и есть огромное расстояние, если к вашим услугам нет железной дороги.
На небольшом пригорке, о котором я уже упоминал, стоял некогда финикийский город Лэйш. Морские разбойники из Цоры и Эскола завладели им и жили там свободно и беспечно, поклоняясь богам собственного изделия, а когда они приходили в негодность, крали идолов у своих соседей. Иеровоам сделал золотого тельца, чтобы привлечь народ свой и удержать его от опасных поездок в Иерусалим, которые могли кончиться тем, что сердце народа вновь обратится к истинному государю. При всем моем почтении к древним израильтянам я не могу не заметить, что они не всегда были столь добродетельны, чтобы устоять перед соблазном золотого тельца. Человеческая природа мало изменилась с тех пор.
Веков сорок тому назад арабские цари из Месопотамии разграбили город Содом и среди прочих пленников захватили патриарха Лота; они повели его в свои владения, а по дороге завернули в Дан. Они привели его сюда, и Авраам, который преследовал их, темной ночью неслышно прокрался меж шелестящих олеандров, скрываясь в тени величавых дубов, напал на спящих победителей и лязгом мечей пробудил их от сна. Он отнял у арабов Лота и всю прочую добычу.
Мы продолжали путь. Теперь мы ехали зеленой долиной, миль шести в ширину и пятнадцати в длину. Ручьи, которые считаются истоками Иордана, текут по ней и вливаются в озеро Хула; оно неглубокое, трех миль в поперечнике, и в южном конце его берет начало река Иордан. Озеро окружено обширной топью, поросшей тростником. Между топью и стеной гор лежит довольно широкая полоса плодородной земли; на краю долины, со стороны Дана, топь отступает, и добрая половина земли плодородна и орошается истоками Иордана. Земли здесь вполне хватило бы для одной фермы. Это почти оправдывает восторги тех соглядатаев, которые привели неутомимых искателей приключений в Дан. Они сказали: «Мы видели землю, и она прекрасна. Нет здесь недостатка ни в чем, и все там есть, чем богата земля».
Их восторги оправданы хотя бы тем, что они никогда еще не видали такого благодатного края. Земля эта вполне могла прокормить шестьсот мужчин вместе с их семьями.
Когда мы спустились на равнинную часть фермы, оказалось, что здесь можно пустить лошадей рысью. Это выдающееся событие.
День за днем мы мучительно карабкались по бесконечным горам и скалам, и когда вдруг выехали на эту изумительную, совершенно ровную дорогу, каждый вонзил шпоры в бока своей лошади и поскакал с такой скоростью, о какой можно было только мечтать и какая в Сирии казалась совершенно недостижимой.
Местами земля здесь возделана; акр-другой плодородной почвы, на которой кое-где торчат сухие, не толще пальца, прошлогодние стебли кукурузы, — редкая картина в этой стране. Но в такой стране — это волнующее зрелище. Неподалеку бежит ручей, и на его берегах стадо овец и забавных сирийских коз с наслаждением уплетает гравий. Я не поручусь, что так оно и было на самом деле, — я лишь предполагаю, что они ели гравий, потому что больше там есть было нечего. Пастухи были точной копией Иосифа и его братьев; на этот счет у меня нет никаких сомнений. Это рослые, мускулистые бедуины с очень темной кожей и иссиня-черными бородами. У них сурово сжатые губы, бесстрашные глаза, и движения их царственно величавы. Они носят не то чепцы, не то капюшоны — пестрые, с длинными, падающими на плечи, бахромчатыми концами, и просторные развевающиеся одежды в широкую черную полоску — наряд, который видишь на любой картинке, изображающей смуглых сынов пустыни. Я думаю, что, представься им случай, эти пастухи тоже продали бы своих младших братьев. У них та же осанка и одежда, те же обычаи и занятие и та же беззаботность в вопросах морали, что у их предков. (Прошлой ночью они напали на наш лагерь, и я не питаю к ним добрых чувств.) Ослы у них карликовые, таких повсюду встречаешь в Сирии и помнишь по всем картинам, изображающим «Бегство в Египет где Мария с младенцем едет на осле, а Иосиф идет рядом, огромный по сравнению с крохотным животным.
Но на самом деле здесь, как правило, мужчина едет с ребенком на руках, а женщина идет пешком. Со времен Иосифа нравы не изменились. Мы бы не стали держать у себя в доме картину, на которой Иосиф ехал бы, а Мария шла пешком; для нас это было бы кощунством, а для сирийских христиан — нет. И впредь картина, о которой я только что говорил, всегда будет казаться мне несколько странной.
Мы снялись с лагеря всего каких-нибудь два-три часа назад, поэтому нам, конечно, рано еще было останавливаться на привал, хотя рядом и был ручей. Пришлось еще час оставаться в седле. Мы опять увидели воду, но нигде во всей этой пустыне нет ни клочка тени, а солнце жгло немилосердно. «Как в тени большой скалы на истомленной земле». Нет в Библии слов прекрасней, и, наверно, еще никогда и нигде за время наших странствий не трогали они нас так, как в этой сожженной солнцем, голой, без единого деревца, земле.
Здесь делают привал не когда хотят, а когда это возможно. Мы нашли воду, но там не было тени. Поехали дальше и нашли наконец дерево, но там не было воды. Мы отдохнули, позавтракали и вот приехали сюда, в Айн Мелах. (Мои спутники назвали его Болдуинсвиллом.) Дневной переход на сей раз был очень короткий, но драгоман не желает ехать дальше и изобрел вполне правдоподобную ложь о свирепых арабах, которыми кишмя кишат все окрестности, и поэтому ночлег за пределами Айн Мелаха слишком опасное времяпрепровождение. Что ж, эти арабы, видимо, и в самом деле опасны. Они вооружены заржавленными, много на своем веку повидавшими кремневыми ружьями с длинным, в человеческий рост, стволом без прицела, и пуля его летит не дальше брошенного рукою камня и разит куда менее верно. За пояс, — а поясом им служит обернутый несколько раз вокруг талии широкий шарф, — у них заткнуты два-три огромных пистолета, никогда не бывших в употреблении и заржавевших; такое оружие будет давать осечку до тех пор, пока вы не окажетесь вне пределов досягаемости, а потом взорвется, и тогда прощайся араб с головой. Они очень, очень опасны, эти сыны пустыни.
Прежде, когда я читал о том, как Вильяму Граймсу едва-едва удавалось ускользнуть от бедуинов, у меня кровь стыла в жилах, но если мне снова придется читать об этом, я и бровью не поведу. По-моему, он ни разу не говорит, что бедуины напали на него или хотя бы неучтиво обращались с ним, но чуть ли не в каждой главе они приближаются к нему, и у него особый дар так расписывать опасности, что у читателя волосы становятся дыбом; и спрашивать себя, каково было бы его родным, если бы они видели, какая страшная угроза нависла над их бедным мальчиком, измученным скитаньями, с затуманенным усталостью взором; и вспоминать в последний раз отчий дом, и милую старую церковь, и корову, и все прочее; и наконец, выпрямившись во весь рост в седле и расправив плечи, выхватить свой верный пистолет, дать шпоры «Магомету» и ринуться на свирепого врага с твердым решением дорого продать свою жизнь. Правда, когда уж он съезжался с бедуинами, они ни разу ему ничего худого не сделали и даже не собирались никогда, — и только диву давались, чего он так распетушился; а все же я всякий раз не мог отделаться от мысли, что лишь отчаянная храбрость спасла его от гибели; и потому, почитав на сон грядущий о бедуинах Вильяма Граймса, я никогда не мог спать спокойно. Но теперь я знаю, что эти его бедуины — чистейший обман. Я видел чудовище, и теперь оно мне не страшно. Нет, у него никогда не хватит смелости пустить в ход свое допотопное оружие.
Примерно за полторы тысячи лет до рождества Христова на том месте, где мы сейчас раскинули лагерь, у вод Меромских, разыгралось одно из самых жарких сражений Иисуса Навина. Иавин, царь Асорский (царство его находилось по ту сторону Дана), созвал всех соседних шейхов с их ополчением, чтобы сразиться с грозным израильским полководцем, который шел на них войной.
И собрались все цари сии, и пришли, и расположились станом вместе при водах Меромских, чтобы сразиться с Израилем.
И выступили они, и все ополчение их с ними, многочисленный народ, который множеством равнялся песку на берегу морском.
Но Иисус напал на них и перебил всех до единого. Таков был его метод ведения войны. Он никогда не давал газетам возможности поспорить о том, кто же выиграл битву. Эту долину, столь мирную сегодня, он обратил в дымящуюся бойню.
Где-то в этих краях — не знаю в точности где — лет через сотню израильтяне вступили в еще одно кровопролитное сражение. Пророчица Девора повелела Бараку взять десять тысяч воинов и выступить против другого царя Иавина, который в чем-то провинился. Варак сошел с горы Фавор, милях в двадцати пяти отсюда, и дал бой войску Иавина, которым командовал Сисара. Варак выиграл битву и, чтобы сделать победу полной, истреблял, как тогда было принято, остатки ополчения, а тем временем Сисара убежал пеший; измученный усталостью и жаждой, он едва держался на ногах, и некая Иаиль, женщина, с которой он, видимо, был знаком, пригласила его отдохнуть в ее шатре. Усталый воин охотно принял приглашение, и Иаиль уложила его в постель. Он сказал, что изнывает от жажды, и попросил у своей великодушной спасительницы испить воды. Она принесла ему молока, он отпил с благодарностью и снова лег, чтобы забыться сном и не вспоминать о проигранном сражении и униженной гордости. Едва он уснул, Иаиль взяла молот и кол от шатра, тихонько подошла к нему и пробила ему череп!
«...а он спал от усталости — и умер». Так трогательно просто сказано в Библии. Ликующая «Песнь о Деворе и Вараке» восхваляет Иаиль за ее памятное деяние.
Да будет благословенна между женами Иаиль, жена Ховера Кенеянина, между женами в шатрах да будет благословенна.
Воды просил он; молока подала она, в чаше вельможеской принесла молока лучшего.
(Левую) руку свою протянула к колу, а правую свою к молоту работников; ударила Сисару, поразила голову его, разбила и пронзила висок его.
К ногам ее склонился, пал и лежал; к ногам ее склонился, пал; где склонился, там и пал сраженный.
Теперь уже в этой долине не увидишь подобных волнующих сцен. В какую сторону ни пойдешь, на тридцать миль вокруг не встретишь хотя бы одинокой деревушки. В двух-трех местах жмутся друг к другу шатры бедуинов, но оседлых жителей тут нет. Здесь можно проехать десять миль, не встретив и десяти человек.
К этому краю вполне подходят слова одного из пророков:
Я опустошу землю твою; и враги твои, живущие на ней, изумятся. И рассею народ твой среди язычников, и обращу меч на тебя; и земля твоя будет пустыней, и города твои опустеют
Стоя здесь, у опустевшего Айн Мелаха, никто не осмелится сказать, что пророчество не исполнилось.
В библейском стихе, который я привел выше, есть слова: «все цари сии». Они сразу же привлекли мое внимание, потому что здесь я воспринял их совсем иначе, чем дома. Теперь мне уже совершенно ясно, что если я хочу извлечь пользу из этого путешествия и составить себе правильное представление обо всем том, с чем мы здесь сталкиваемся, мне придется накрепко забыть очень многое из того, что я знал о Палестине прежде. Мне придется прибегнуть к методу сокращения. Подобно кисти винограда, которую соглядатаи принесли из земли обетованной, все палестинское виделось мне в слишком большом масштабе. Некоторые мои представления были довольно дики. Слово «Палестина» будило в моем воображении смутный образ страны, такой же огромной, как Соединенные Штаты. Почему — не знаю, но так уж оно было. Скорее всего, у меня просто не укладывалось в голове, что у маленькой страны может быть столь богатая событиями история. Признаться, я был несколько удивлен, убедившись, что великий турецкий султан не выше простого смертного. Надо постараться свести мои представления о Палестине к более скромным размерам. Иной раз всю жизнь не можешь отделаться от впечатлений, полученных в детстве. «Все цари сии». Когда я читал эти слова в воскресной школе, я мысленно видел торжественную процессию монархов таких стран, как, скажем, Англия, Франция, Испания, Германия, Россия и т. п., в пышных одеждах, на которых горят и переливаются драгоценные каменья; в руках у них золотые скипетры, а на головах сверкающие короны. Но здесь, в Айн Мелахе, после того как мы проехали по Сирии и основательно изучили особенности и обычаи этой страны, слова «все цари сии» утратили свое величие. Теперь я знаю, что это лишь горсточка мелких царьков, полуголых и полуголодных дикарей вроде наших индейских племен, которые жили на виду друг у друга и чьи «царства» считались большими, если они занимали пять квадратных миль и насчитывали две тысячи душ. Монархии тридцати «царей», уничтоженные Иисусом Навином во время одного из его знаменитых походов, все вместе равнялись по величине примерно четырем нашим средним округам. Жалкий старый шейх, которого мы видели в Кесарии вместе с сотней его ободранных приближенных, в те далекие времена тоже именовался бы «царем».
Семь утра. И так как мы на лоне природы, траве полагалось бы сверкать росой, цветам разливать в воздухе благоухание и птицам щебетать среди ветвей. Но — увы! — здесь нет ни росы, ни цветов, ни птиц, ни деревьев. Здесь лишь равнина, палимое солнцем озеро и за ним голые скалы. Шатры свернуты, арабы, по обыкновению, яростно грызутся между собой, повсюду валяются свертки и узлы, их поспешно вьючат на мулов, лошади оседланы, зонтики наготове — через десять минут мы сядем на коней и вновь двинемся в путь. Белый город Мелах, на краткий миг воскресший из мертвых, вновь исчезнет без следа.
Глава XX. Приключение Джека. — История Иосифа. — Священное озеро Геннисарет. — Восторги паломников. — Почему мы не пустились в плавание по морю Галилейскому. — Капернаум. — Поездка в Магдалу.
Несколько миль мы ехали по унылым местам, — почва довольно плодородная, но заросла сорными травами, — по безмолвным, мрачным просторам, где мы встретили только трех человек: трех арабов, одетых в одни лишь длинные грубые рубахи вроде той дерюги, которая не так давно служила единственным одеянием негритянских мальчишек на плантациях Юга. То были пастухи, и они повелевали своими стадами при помощи классической пастушьей свирели — тростниковой дудочки, издающей поистине адские звуки, под стать арабскому пению.
В их свирелях не слышно даже слабого отголоска той дивной музыки, какую слыхали предки пастухов на равнинах Вифлеема, когда ангелы пели «Мир на земле и в человецех благоволение».
Земля, по которой мы ехали, зачастую и не земля вовсе, а камень — желтоватый, гладкий, словно отполированный водой; редко увидишь острый край или угол, он ноздреват, источен, весь во впадинах, придающих ему какую-нибудь странную, неожиданную форму, и зачастую походит на череп. Здесь кое-где еще сохранились остатки древней римской дороги, напоминающей Аппиеву дорогу, и плиты ее держатся за свое место с истинно римским упорством.
Серые ящерицы, законные наследницы руин, гробниц и всяческого запустения, скользят там и сям среди камней или мирно греются на солнце. Всюду, где процветание сменилось упадком, где слава вспыхнула и погасла, где красота обитала и исчезла, где на смену радости пришла скорбь, где жизнь била ключом, а теперь воцарились тишина и смерть, — всюду поселяются ящерицы и глумятся над суетой сует. Наряд ящерицы цвета пепла, а пепел — символ несбывшихся надежд, неосуществленных желаний, погибшей любви. Если бы она обладала даром речи, она сказала бы: «Возводи храмы — я буду владыкой их развалин; возводи дворцы — я поселюсь в них; создавай империи — я наследую их; хорони своих красавиц — я увижу, как трудятся могильные черви; и ты, что стоишь здесь и рассуждаешь обо мне, — я еще когда-нибудь поползу по твоему трупу».
В этом пустынном месте мы увидели и муравьев, они проводят здесь лето. Провизию они доставляют из Айн Мелаха, за одиннадцать миль отсюда.
Джеку сегодня нездоровится, это сразу видно, но он настоящий мужчина, хоть и юнец, и не говорит о подобных пустяках. Вчера он слишком долго пробыл на солнце, но так как причиной тому была любознательность и желание извлечь из нашего путешествия как можно больше пользы, никто не говорит ему: «Сам виноват». Мы хватились, что его уже целый час нет в лагере, и потом отыскали неподалеку у ручья; он не взял с собой зонтика, и ничто не защищало его от жгучего солнца. Если бы он привык обходиться без зонтика, все сошло бы благополучно, но он к этому не привык. Когда мы подошли, он как раз собирался кинуть камень в черепаху, которая грелась на коряге посреди ручья.
— Не надо, Джек, — сказали мы. — За что вы ее? Что она вам сделала?
— Ладно, я ее не убью; а следовало бы, ведь она обманщица.
Мы спросили — почему, но он ответил, что это не важно. По дороге к лагерю мы еще раз спросили его и еще, но он снова ответил, что это не важно. Поздним вечером, когда он, задумавшись, сидел у себя на постели, мы задали ему все тот же вопрос, и он сказал:
— Да это не важно. Теперь уж мне все равно, но, понимаете, днем мне это не понравилось; ведь я сам никогда ничего не выдумываю, и, по-моему, полковнику тоже не следовало бы. А он выдумывает. Вчера вечером во время молитвы в шатре паломников он сказал — и похоже даже было, что он читает по Библии, — что в этой стране реки текут млеком и медом и что здесь можно услышать голос черепахи. Я подумал, что насчет черепахи это, пожалуй, уж слишком, но потом я спросил мистера Черча, правда ли это, и он сказал, что правда; а если уж мистер Черч говорит, я ему верю. Но вот сегодня я добрый час сидел и наблюдал за черепахой и совсем изжарился на солнце, а она так ни разу и не запела. С меня сошло семь потов, честное слово не меньше, пот заливал мне глаза и капал с носа; и вы же знаете, штаны у меня узкие, как ни у кого, — все эта глупая парижская мода, — да еще подшиты оленьей кожей, так они пропотели насквозь, а потом высохли и стали коробиться, и жали, и натирали — это была просто пытка, — а черепаха так и не запела. Наконец я сказал себе: это обман, вот что это такое, самый настоящий обман; и будь у меня хоть капля здравого смысла, я бы знал, что черепахи не поют. И тогда я решил: будем справедливы к этой особе, дадим ей десять минут сроку, а уж если и через десять минут она не запоет — ей не уцелеть. И все-таки она не запела. Я все сидел и ждал, а вдруг она вот-вот запоет, потому что она поминутно то поднимала, то опускала голову, то закрывала глаза, то опять открывала, как будто старалась выучить какую-то песню наизусть, но как раз когда десять минут прошли и я совсем уже измучился и испекся, эта проклятая черепаха положила голову на бугорок и заснула крепким сном.
— Да, это, пожалуй, и вправду неприятно, ведь вы так долго прождали.
— Вот и я так думаю. Тут я сказал: «Ладно, не хочешь петь — не надо! Но и спать тебе тоже не удастся». И если бы вы не помешали, я заставил бы ее убраться из Галилеи с такой скоростью, о какой ни одна черепаха и мечтать не могла. Но теперь все это уже не важно, Бог с ней. У меня сзади на шее вся кожа слезла.
Часов в десять утра мы остановились у рва Иосифа. Это разрушенный средневековый караван-сарай, в одном из боковых дворов которого мы увидели глубокий, обнесенный стенами и крытый сводом ров, наполненный водой; предание гласит, что в этот самый ров бросили Иосифа его братья. Более достоверное предание, опирающееся на географию страны, утверждает, что знаменитый ров находится в Дофане, примерно в двух днях пути отсюда. Как бы там ни было, раз многие верят, что это и есть настоящий ров, на него любопытно поглядеть.
Трудно выбрать самое прекрасное место в книге, столь богатой прекрасными страницами, как Библия, но даже под этим переплетом не много есть таких, которые могут сравниться с волнующей повестью об Иосифе. Кто научил этих древних авторов простоте слога, меткости выражений, пафосу, а главное — этому дару оставаться в тени: рассказывать обо всем так, что повествование течет словно само собою и само за себя говорит? Шекспир всегда присутствует в своих сочинениях, и следуя за величавой поступью периодов Маколея, тоже ощущаешь его присутствие, но создатели Ветхого завета невидимы глазу.
Если ров, о котором я говорил, подлинный, значит здесь много веков назад случилось то, что всем нам знакомо по картинкам. Неподалеку отсюда сыновья Иакова пасли свои стада. Отец, встревоженный их долгой отлучкой, послал Иосифа, своего любимца, поглядеть — не случилось ли с ними чего. Иосиф провел в пути шесть или семь дней; он шел по этой земле, самой унылой, каменистой и пыльной во всей Азии; ему было всего семнадцать лет, и он, как мальчишка, гордился своим пестрым фраком. Иосиф был любимец отца, и в глазах братьев это было его первое преступление; он видел сны и говорил, будто они предвещают, что в далеком будущем он возвысится над всей своей семьей, — и это было второе его преступление; к тому же у него была красивая одежда, и уж наверно он простодушно тешил свое юношеское тщеславие, не скрывая от братьев своей радости. Таковы были его преступления, и злобные братья сговорились примерно наказать его, как только представится случай. Когда он шел к ним от моря Галилейского, они увидели его и обрадовались. «Вот идет сновидец, — сказали они, — убьем его». Рувим просил их не убивать Иосифа, и они пощадили его жизнь, но схватили его, сорвали с него ненавистную одежду и бросили его в ров. Старшие братья намеревались оставить его там, и конечно он бы умер, а Рувим решил тайком освободить его. Но Рувим ненадолго отлучился, а братья тем временем продали Иосифа измаильтянским купцам, которые направлялись в Египет. Такова история рва. И вот этот самый ров сохранился на этом месте по сей день, и он останется здесь до тех пор, пока с «Квакер-Сити» сюда не нагрянет очередной отряд губителей статуй и осквернителей могил, которые уж наверняка выкопают весь этот ров и увезут с собой, — ибо нет в них уважения к священным памятникам старины, и куда бы они ни пришли, они все разрушают и ничего не щадят.
Иосиф стал человеком богатым, почитаемым, могущественным, «начальствующим над всей землею Египетской», как говорится в Библии. Иосиф был настоящим царем в Египте, он был силой и мозгом монархии, хотя титул и оставался за фараоном. Иосиф один из подлинно великих мужей Ветхого завета. И он был самый благородный и самый мужественный из всех, кроме разве Исава. Почему не сказать доброго слова об этом царственном бедуине? Одно только можно поставить ему в вину — он был неудачник. Почему все должны безмерно восхвалять Иосифа за великодушие и щедрость к его жестоким братьям и кидать лишь жалкую кость похвалы Исаву за его куда большее великодушие к ограбившему его брату?
Воспользовавшись тем, что Исав отчаянно проголодался, Иаков украл у него первородство и великую честь и уважение, которые принадлежали тому по праву; обманом и вероломством он украл у Исава отцовское благословение; по его вине Исав стал чужим в отчем доме и ушел бродить по свету. Но спустя двадцать лет Иаков повстречал Исава и, дрожа от страха, пал к его ногам и жалобно умолял брата избавить его от заслуженного наказания. И как же поступил этот великолепный дикарь? Он кинулся на шею Иакова и обнял его! И когда Иаков, который не способен был понять благородную душу, все еще полный страха и сомнений, «дабы приобрести благоволение в очах господина моего», хотел подкупить Исава, отдав ему в дар свое стадо, что ответил этот великодушный сын пустыни?
«У меня много, брат мой, пусть будет твое у тебя!»
Когда они встретились, Иаков был богат, любим женами и детьми и путешествовал с помпой, окруженный слугами, многочисленными стадами и караванами верблюдов, а Исав так и остался бездомным изгнанником, каким он стал по милости брата.
Прошло тринадцать лет, полных чудес, и братья, которые продали Иосифа, голодные и униженные, пришли чужаками в чужую землю купить «немного пищи», а когда их обвинили в краже и призвали во дворец, они узнали в его владельце Иосифа; братья были полны страха: они нищие, а он владыка могущественной империи! Найдется ли на свете человек, который не воспользовался бы таким подходящим случаем сделать широкий жест? Кто же больше достоин восхищения — изгнанник Исав, простивший процветающего Иакова, или же Иосиф, простивший дрожащих оборванцев, удачному злодейству которых он обязан был своим высоким саном?
Перед тем как подойти ко рву Иосифа, мы взобрались на гору, и, не заслоненная ни деревцем, ни кустиком, нам открылась картина, увидеть которую мечтают миллионы верующих во всех концах мира и готовы отдать за это половину всего, что имеют, — в нескольких милях впереди лежало священное море Галилейское!
Вот почему мы не стали мешкать у рва Иосифа. Мы отдохнули сами и дали отдых лошадям и несколько минут наслаждались благословенной тенью древних строений. Вода у нас вся вышла, и два хмурых араба, которые слонялись неподалеку со своими длинными ружьями, сказали, что ни у них, ни где-либо поблизости воды нет. Они знали, что немного солоноватой воды есть во рву, но слишком чтили это священное место, служившее темницей их предку, и не желали, чтобы из него пили христианские собаки. Но Фергюсон связал несколько тряпок и носовых платков и сделал из них веревку, достаточную для того, чтобы можно было кувшином зачерпнуть воды, и мы напились и поехали дальше и вскоре спешились на тех берегах, которые стали священными, ибо по ним ступала нога Спасителя.
В полдень мы искупались в море Галилейском — истинное благо в этом пекле — и потом позавтракали под старым одичавшим фиговым деревом у источника Эйн-э-Тин, в сотне ярдов от развалин Капернаума. Любой ручеек, журчащий меж скал и песков, в этом краю нарекают высоким званием источника, и людей, живущих на берегах Гудзона, Великих озер и Миссисипи, охватывает безмерный восторг, едва они завидят эти «источники», и они пускают в ход все свое умение и мастерство, чтобы излить свою хвалу на бумагу. Если бы собрать воедино все стихи и весь вздор, посвященный здешним источникам и окрестным пейзажам, получился бы солидный том — неоценимая растопка для печи.
Наши энтузиасты паломники, которые себя не помнили от радости с тех пор, как ступили на священную землю, во время завтрака только и могли бормотать какие-то несвязные слова, кусок не лез им в горло — так им не терпелось самолично пуститься в плавание по морю, которое носило на своих волнах лодки апостолов. С каждой минутой нетерпение их росло, и наконец меня стал одолевать страх: я опасался, что они, пожалуй, храбро махнут рукой на благоразумие и осмотрительность и закупят целый флот, вместо того чтобы нанять одну посудину на час, как делают все рассудительные люди. Я трепетал при одной мысли о том, как эта затея опустошит наши кошельки. Видя, с каким пылом люди средних лет готовы предаться неразумной прихоти, прельстившей их своей новизной, я не мог не думать о печальных последствиях. И однако удивляться тут было нечего. С самого младенчества этих людей учили чтить, даже боготворить святые места, которые предстали ныне их счастливым взорам. Долгие, долгие годы эта картина мерещилась им среди бела дня и являлась им по ночам во сне. Стоять здесь, видеть все это своими глазами, плыть по этим священным водам, лобызать благословенную землю, простершуюся вокруг, — они лелеяли эту мечту, а годы уходили один за другим и оставляли неизгладимые следы на их лицах и иней в волосах. Дабы увидеть эту землю, плыть по этим волнам, они покинули дом и близких и проехали многие тысячи миль, и трудности и лишения не остановили их. Удивительно ли, что убогий свет будничного благоразумия померк перед ослепительным сиянием их осуществленной мечты? Пусть сорят миллионами, решил я, кто думает о деньгах в такую минуту!
В таком настроении я поспешил вдогонку за нашими нетерпеливыми паломниками и, стоя на берегу озера, вместе с ними стал изо всех сил кричать и махать шляпой, чтобы привлечь внимание проходившего мимо «корабля». Наши старания увенчались успехом. Труженики моря повернули и пристали к берегу. По всем лицам разлилась радость.
— Сколько?.. Фергюсон, спроси его — сколько?.. Сколько за всех — нас восемь и ты... до Вифсаиды и вон туда к устью Иордана, и до того места, с которого свиньи кинулись в море... скорей... И мы хотим проплыть вдоль всех берегов, всех!.. На весь день!.. Я готов целый год плавать по этим водам!.. И скажи, что мы остановимся в Магдале и высадимся в Тивериаде! Сколько он хочет? Да все равно... сколько бы ни спросил... скажи, за ценой дело не станет! («Так и знал», — подумал я.)
Фергюсон (переводит ). Он говорит, два наполеондора — восемь долларов.
На одном-двух лицах сияние гаснет. Пауза.
— Слишком дорого, хватит и одного!
Я так никогда и не узнаю, как это случилось, — меня и сейчас бросает в дрожь при одной мысли о том, как легко здесь совершаются чудеса: в мгновение ока «корабль» оказался уже за двадцать шагов от берега и убегал, точно объятый страхом! А восемь несчастных стоят на берегу — подумайте только! Такой удар... такой удар... после столь исступленного восторга! Позор, какой позор после столь бесстыдной похвальбы! Это совсем как в драке: «Пустите меня, я ему покажу!» И тотчас благоразумное: «Вы двое держи те его, а меня и один удержит».
И разом в нашем лагере поднялись вопли и скрежет зубовный. Предлагали два наполеондора, даже больше, если надо, паломники и драгоман кричали до хрипоты, умоляя удаляющихся лодочников вернуться. Но те преспокойно уходили прочь и не обращали ни малейшего внимания на паломников, которые всю свою жизнь мечтали о том дне, когда они будут скользить по священным водам галилейским и в шепоте волн слышать божественную повесть; ради этого они одолели тысячи и тысячи миль — и в конце концов решили, что плавание обойдется слишком дорого? Дерзкие магометане! Подумать так о благородных поборниках иной веры!
Что делать, нам оставалось лишь покориться и отказаться от чести проехаться по Теннисаретскому озеру, хоть ради этого удовольствия мы и объехали полмира. Во времена, когда здесь учил Спаситель, у прибрежных рыбаков не было недостатка в лодках, но теперь не осталось ни рыбаков, ни лодок; восемнадцать веков назад старик Флавий держал здесь военный флот — сто тридцать бесстрашных челнов, но и они исчезли, не оставив следа. Здесь теперь не бывает морских сражений, а торговый флот моря Галилейского состоит всего из двух яликов, не крупнее тех лодок, на каких рыбачили еще апостолы. Одна навсегда потеряна для нас, до другой многие мили, ее не докличешься. Итак, хмурые и недовольные, мы сели на лошадей и легким галопом двинулись вдоль берега к Магдале, потому что переплыть море нам было не на чем.
Как поносили друг друга паломники! Каждый сваливал вину на другого, и каждый отрицал ее. А мы, грешные, не проронили ни слова: в такой час даже самая безобидная шутка опасна. Грешники, которых с самого начала держали в строгости, и наставляли брать пример с людей добродетельных, и донимали нравоучениями, которым непрестанно читали мораль о пользе осмотрительности, о вреде легкомыслия и сквернословия и которым с утра до ночи твердили о том, как важно быть праведным и добропорядочным всегда и во всем, так что под конец жизнь стала им в тягость, — эти самые грешники не приотстали от паломников в этот горький час, и не перемигивались украдкой, и не радовались их беде; ни в чем таком они не повинны, — просто потому что это не пришло им в голову. Иначе они непременно совершили бы все эти преступления. Впрочем, нельзя сказать, чтобы мы совсем этого не делали, — мы несомненно с удовольствием слушали, как паломники поносят друг друга. Мы вообще всегда испытывали недостойную радость, когда они перебранивались, ибо это доказывало, что в конце концов они всего лишь такие же простые смертные, как и мы.
Итак, мы ехали в Магдалу, и скрежет зубовный то нарастал, то становился едва слышным, и гневные речи тревожили священный покой Галилеи.
Да не подумает кто, что я со зла наговариваю на наших паломников, прошу поверить, что это не так. Я бы не стал выслушивать наставления от людей, которых не люблю и не уважаю, а ведь ни один из паломников не может сказать, что я обижался, или проявлял строптивость, или не старался извлечь пользы из их поучений. Они лучше меня, я говорю это от души, они мои добрые знакомые; и притом, если они не желали, чтобы время от времени их имена попадали в печать, зачем они отправились путешествовать со мной? Они знали меня. Знали, что я человек без предрассудков и люблю свободный обмен мнениями — при условии, чтобы я говорил, а другие слушали. Когда один из них грозился оставить меня, заболевшего холерой, в Дамаске, он на самом деле не собирался этого сделать, — я знаю, он человек горячий, но за его вспыльчивостью всегда кроются добрые побуждения. И разве я не подслушал случайно, как другой паломник, Черч, сказал, что ему дела нет, кто уедет и кто останется, он-то непременно останется со мной, пока я не выйду из Дамаска на своих ногах или ногами вперед, даже если ему придется просидеть здесь целый год? И разве я хоть раз обошел молчанием Черча, когда поносил паломников, и неужели я способен говорить о нем со злым чувством? Я лишь хочу дать им небольшую встряску, это полезно для здоровья.
Капернаум остался позади. Это всего лишь бесформенные развалины. Ничто здесь не напоминает город, и даже намека нет, что он когда-то стоял здесь. Но и всеми покинутая, безлюдная, земля эта все равно овеяна славой. Здесь поднялось древо христианства, могучие ветви которого ныне осеняют многие дальние страны. Устояв перед искушениями дьявола в пустыне, Христос пришел сюда и начал проповедовать; и те три или четыре года, что он жил после этого, здесь был его дом. Он стал исцелять больных, и скоро слава о нем разнеслась столь далеко, что страждущие приходили со всей Сирии, и из-за реки Иордан, и даже из Иерусалима, до которого несколько дней пути, в надежде на исцеление от своих недугов. Здесь исцелил он слугу сотника, и тещу Петра, и множество хромых и слепых и одержимых бесами, и здесь он воскресил дочь Иаира. Он вошел в лодку и отправился в море со своими учениками, и когда они разбудили его во время бури, он голосом своим усмирил ветер и успокоил разбушевавшееся море. Он высадился на другой берег, в нескольких милях от Капернаума, и изгнал бесов из двух одержимых, и вселил бесов в стадо свиней. Вернувшись домой, он увидел Матфея, сидящего у сбора пошлин, и велел ему следовать за собой, исцелил нескольких больных и дал повод к пересудам, разделив трапезу с мытарями и грешниками. Потом, исцеляя и поучая, он прошел по всей Галилее и побывал даже в Тире и Сидоне. Он выбрал двенадцать учеников и послал их по городам и селениям проповедовать новую веру. Он творил чудеса в Вифсаиде и Хоразине — в деревнях, отстоящих на две-три мили от Капернаума. Полагают, что это близ одной из них рыбацкие сети принесли чудесный улов, и в пустыне близ другой он накормил тысячи людей пятью хлебами и двумя рыбами. Он проклял обе эти деревни, а вместе с ними и Капернаум за то, что после всех великих деяний, совершенных здесь, они не покаялись, и предрек им гибель. Теперь они лежат в развалинах, на радость паломникам, ибо, по обыкновению, они относят бессмертные слова богов к бренным творениям рук человеческих; скорее всего слова Христа относились к людям , а не к их жалким жилищам: он говорил, что им плохо придется «в день суда», а что этим глиняным лачугам до дня страшного суда? Если бы теперь на месте этих почти исчезнувших развалин стояли великолепные города, все равно пророчество было бы ни при чем, это не подтверждало бы его и не опровергало. Христос побывал в Магдале, близ Капернаума, а также в Кесарии Филипповой. Посетил он отчий дом в Назарете и повидал своих братьев Иосию, Иуду, Иакова и Симона; можно было ожидать, что имена этих людей — они ведь родные братья Иисуса Христа — будут изредка упоминаться; но кто хоть раз встречал их в газете или слышал с церковной кафедры? Кто хоть раз поинтересовался, каковы они были в детстве и юности, спали ли они вместе с Иисусом, играли ли с ним в тихие и в шумные игры, ссорились ли с ним из-за игрушек и разных пустяков, били ли его, разозлившись и не подозревая, кто он такой? Кто хоть раз спросил себя, что думали они, когда он, уже прославленным, вернулся в Назарет и они долго вглядывались в его незнакомые черты и наконец сказали: «Да, это Иисус»? Кто спросил себя, что творилось в их душах, когда они видели, что брат их (для них он был всего лишь брат, хотя для других был он таинственный пришелец, Бог, видевший лицом к лицу Господа в небесах) творит чудеса на глазах пораженных изумлением толп? Кто задумался, просили ли они Иисуса войти в дом, сказали ли, что мать и сестры горюют о его долгом отсутствии и будут вне себя от радости, когда вновь увидят его? Кто вообще хоть раз подумал о сестрах Иисуса? А ведь у него были сестры, и воспоминание о них, должно быть, не раз закрадывалось ему в душу, когда чужие люди дурно обращались с ним, когда он, бездомный, говорил, что негде ему приклонить голову, когда все покинули его, даже Петр, и он остался один среди врагов.
В Назарете Христос сотворил мало чудес и пробыл там недолго. Люди говорили: «И это сын Божий! Да ведь его отец простой плотник. Мы знаем его родных. Мы видим их каждый день. Разве это не его братьев зовут так-то и так-то, а сестер так-то и так-то, и разве женщина по имени Мария не мать ему? Вздор!»
Он не проклял свой дом, он лишь отряс прах его со своих ног и удалился.
Капернаум лежит на самом берегу моря Галилейского, на равнине, длина которой всего пять миль, а ширина не больше двух; ее украшают олеандры, и вид их особенно приятен по сравнению с лишенными зелени горами и безнадежно унылой пустыней, но они вовсе не столь умопомрачительно прекрасны, как это изображают в книгах. Человек уравновешенный и твердый духом вполне может любоваться этими милыми кустами, не рискуя жизнью.
Пожалуй, больше всего виденного поразили нас крохотные размеры того клочка земли, на котором поднялось пышно расцветшее ныне древо христианства. Самое дальнее свое странствие Спаситель совершил, когда прошел отсюда до Иерусалима, — а это сто миль, может быть сто двадцать. На втором месте его путь до Сидона — миль шестьдесят — семьдесят. Места, особенно прославленные пребыванием в них Спасителя, не отстоят далеко друг от друга — по американским масштабам; почти все они в поле нашего зрения и не дальше пушечного выстрела от Капернаума. Если не считать двух-трех коротких путешествий, Христос провел всю свою жизнь, проповедовал свое учение и творил чудеса в пределах среднего американского округа. Мне приходится напрягать все свои силы, чтобы постичь этот поразительный факт. Как это утомляет, когда через каждые две-три мили ты вынужден прочитывать новую сотню страниц истории, — ибо поистине все знаменитые места в Палестине расположены так близко друг от друга. Как утомительно, как ошеломляюще встречать их на каждом шагу!
В положенное время мы прибыли в древнее селение Магдалу.
Глава XXI. Удивительные образцы искусства и архитектуры. — Как народ встречает паломников. — Дом Марии Магдалины. — Тивериада и ее обитатели. — Священное море Галилейское. — Море Галилейское ночью.
Магдала не блещет красотой, — это истинно сирийское селение, иными словами — безобразное, тесное, убогое, неуютное и грязное, — в точности такое, как все те города, что со времен Адама были украшением Сирии, в чем изо всех сил уверяли и наконец уверили публику наши писатели. Улицы Магдалы узкие, каких-нибудь три — шесть футов шириною, грязные и зловонные. Дома не выше семи футов, и все без исключения построены на один лад — унылые, неуклюжие коробки. Стены сплошь обмазаны белой известкой и с большим вкусом изукрашены лепешками сохнущего на солнце верблюжьего помета. Это сообщает зданию чрезвычайно воинственный вид, делает его похожим на крепость, устоявшую под градом пушечных ядер. А если еще хозяин с взыскательностью истинного художника позаботился о точности узора, чередуя ряды маленьких и больших лепешек и тщательно соблюдая одинаковые расстояния между ними, — право, нет зрелища приятней, нежели этот веселый сирийский орнамент. На плоской, обмазанной известкой крыше громоздятся живописные груды все того же декоративного материала, который складывают туда, когда он высохнет и готов к употреблению, чтобы он всегда был под рукой. Он служит здесь топливом. Палестина бедна лесом, во всяком случае на дрова его изводить не приходится, и угольных копей здесь тоже нет. Если мне удалось сколько-нибудь вразумительно описать здешние жилища, вы поймете, что квадратная хижина с плоской крышей, с разукрашенными стенами, на которых высятся зубцы и башенки сухого верблюжьего помета, сообщает пейзажу необычайную праздничность и живописность, особенно если еще не забыть сунуть по кошке в каждый уголок, где только для нее найдется местечко. В Сирии строят хижины без окон и без печных труб. Всякий раз, как я читал, что в Капернауме одного больного вместе с постелью доставили пред лицо Спасителя через крышу дома, я представлял себе трехэтажный кирпичный дом и только диву давался, как больному не сломали шею, внося его в комнаты столь необычным путем. Но теперь я понимаю, что его могли взять за ноги и перекинуть через дом, не причинив ему особого беспокойства. С тех давних времен в Палестине ничто не переменилось — ни обычаи, ни нравы, ни архитектура, ни люди.
Когда мы въехали в Магдалу, на улицах не было ни души. Но стук лошадиных копыт вывел жителей из тупого оцепенения, и все они высыпали из домов: старики и старухи, мальчишки и девчонки, юродивые, слепцы и калеки — полуголые, в грязи и в лохмотьях, и все — назойливые попрошайки по природе, по склонностям и привычкам. Бродяги, осыпанные паразитами, не давали нам проходу! Они выставляли напоказ свои рубцы и язвы, жалобно протягивали нам изувеченные, скрюченные руки и ноги, и взгляды их молили о милостыне. Мы вызвали духа и уже не могли с ним справиться. Они цеплялись за хвосты лошадей, повисали на гривах, на стременах, презирая опасность, лезли под самые копыта, и дикий языческий хор оглушительно вопил: «Какпоживай, бакшиш! Какпоживай, бакшиш! Какпоживай, бакшиш! Бакшиш! Бакшиш!» Никогда еще на меня не обрушивалась такая буря.
Мы гуськом двигались по городу, раздавая бакшиш детям с гноящимися глазами и полногрудым смуглым девушкам с уродливой татуировкой на подбородках и на губах, и наконец добрались до заросшего терновником огороженного пустыря, на котором еще сохранились развалины, напоминавшие постройки древнего Рима: здесь-то и жила когда-то святая Мария Магдалина, подруга и последовательница Иисуса. Гид верил в подлинность этого жилища, и я тоже поверил. Как же можно усомниться — ведь дом-то вот он! Паломники, по своему благородному обычаю, отбили по кусочку от фасада для коллекций, и мы отправились дальше.
Мы расположились на ночлег в Тивериаде, у самых городских ворот. Мы вошли в город еще засветло и успели разглядеть жителей; дома нас мало интересовали. Изучать местное население лучше всего издали. Все эти евреи, арабы и негры с виду на редкость непривлекательны. Убожество и нищета — гордость Тивериады. Девушки нанизывают свое приданое — турецкие серебряные монеты, накопленные ими с великим трудом или полученные в наследство, — на крепкую проволоку и носят ее на голове, так что она спускается с макушки к подбородку. Большинство этих девушек бедны, но изредка можно встретить и богатую невесту. Я видел там наследниц, чье богатство — да-да, смело могу сказать — равнялось по меньшей мере девяти с половиной долларам; и этим деньгам они полные хозяйки. Но такие богачки редкость. Когда встречаешься с такой девицей, она, разумеется, задирает нос. Она не попросит бакшиш и даже не допустит излишней фамильярности. С неприступным и невозмутимым видом она проходит мимо, расчесывая волосы частым гребнем и напевая песенку, словно, кроме нее, тут никого и нет. Да, иным людям богатство кружит голову.
Как говорят, носатые, долговязые и, судя по виду, страдающие несварением желудка гробокопатели в неописуемых шляпах, из-под которых на каждое ухо свешивается но длинному локону, — это и есть издавна знакомые нам фарисеи, о которых мы читаем в Священном Писании. Поистине, так оно и есть. Стоит только посмотреть на их повадки, и сразу станет ясно, что по части фарисейства они мастера.
Сведения о Тивериаде я почерпнул из разных источников. Город был основан Иродом Антипой, убийцей Иоанна Крестителя, и назван в честь императора Тиверия. Полагают, что на месте сегодняшней Тивериады был город, построенный пышно и богато, о чем можно судить по великолепным порфировым колоннам, которые и поныне попадаются в городе и на южном берегу озера. Некогда они были рифленые, но, несмотря на то, что камень этот тверд, как железо, стерлись от времени и стали почти совсем гладкими. Колонны эти невелики, и здания, которые они украшали, без сомнения были скорее изящны, чем величественны. Тивериада — город молодой, он упоминается лишь в Новом завете, в Ветхом завете о нем нет ни слова.
Здесь в последний раз заседал Синедрион, и на протяжении трех столетий Тивериада была столицей еврейского государства в Палестине. Это один из четырех священных израильских городов, она для евреев то же, что Мекка для мусульман и Иерусалим для христиан. Она всегда славилась своими учеными раввинами. Все они погребены здесь, и тут же покоятся двадцать пять тысяч их единоверцев, прибывших издалека, чтобы жить подле них и находиться рядом с ними после смерти. Великий рабби Бен Израиль провел здесь три года в самом начале третьего столетия. Теперь его уже нет в живых.
Прославленное море Галилейское куда меньше озера Тахо— примерно две трети его. А если уж говорить о красоте, это море так же мало похоже на Тахо, как меридиан на радугу. Эта мутная лужа ничем не напоминает прозрачных, искрящихся вод Тахо; эти каменные и песчаные бугры, низкие, лысые, рыжие, так убоги по сравнению с исполинскими пиками, стеной обступающими Тахо! Там ребристые, в глубоких расселинах склоны, обращенные к озеру, поросли величавыми соснами, сосны карабкаются все выше, кажутся все меньше, и когда закинешь голову, чудится, что там, где они достигают вечных снегов, это уже не сосны, а просто кустарник и сорные травы. Безмолвием и уединением дышит Тахо. Безмолвно и уединенно и здесь, на Геннисаретском озере. Но там уединение манит и радует душу, а здесь гнетет и отталкивает.
Рано поутру с безмятежным спокойствием следишь за безмолвным поединком света и тьмы над водами Тахо; но когда тени истают и понемногу в полдневном сиянии откроется вся тайная прелесть его берегов; когда от них на спокойную гладь озера ложатся, точно радуга, широкие цветные полосы — синяя, зеленая, белая; когда летним днем, полным неги, лежишь в лодке на середине озера, где синева сгущается и воды особенно глубоки, и покуриваешь трубку мира и лениво поглядываешь из-под козырька фуражки на далекие утесы, кое-где белеющие снегами; когда лодку медленно сносит к берегу, где вода прозрачна, и сидишь, облокотясь на борт, и часами вглядываешься в хрустальную глубь, и различаешь цвет камешков на дне, и видишь стаи рыб, скользящие одна за другой в сотне футов под тобою; когда ночью видишь луну и звезды, горные хребты, оперенные соснами — иные в белых капюшонах, крутые уступы и суровые скалы со всех сторон, увенчанные голыми, мерцающими в лунном свете остроконечными вершинами, и вся эта величественная картина до мельчайших подробностей отражена в зеркальной глади озера, — созерцательное спокойствие, с которым ты смотрел на все это утром, постепенно сменяется чувством все более глубоким, пока наконец тобой не овладеет неотразимое очарование.
На озере Тахо одиноко, ибо, кроме птиц и белок на берегу и рыб в воде, здесь нет ни души. Но это не то одиночество, что гнетет. То ищите в Галилее. Безлюдные пустыни, угрюмые, бесплодные горы, которым никогда, никогда, до скончания века не стряхнуть с угловатых плеч блеск палящего солнца, не окутаться мягкой дымкой, не растаять в тумане; унылые развалины Капернаума; оцепеневшая Тивериада, погруженная в непробудный сон под траурным плюмажем своих шести пальм; голый откос, с которого после чуда, сотворенного Иисусом, бросились в море свиньи и уж наверно думали, что куда лучше проглотить парочку бесов и утонуть в придачу, чем гнить в таком гиблом месте; безоблачное, жгучее небо; угрюмое, тусклое, ни единым парусом не оживленное озеро, покоящееся среди рыжих гор и низких, но обрывистых берегов, такое невыразительное и непоэтичное (если не касаться его славной истории), как любой бассейн в любом христианском городе, — если вся эта скука не сморила меня, так меня уж ничем не усыпишь.
Но мне не следует ограничиваться обвинительной речью, не давая слова защите. В. С. Граймс свидетельствует:
«Мы наняли парусник, чтобы переправиться на другой берег. Озеро не шире шести миль. Однако окружающий пейзаж столь прекрасен, что я не в силах описать его, и я не могу понять, где были глаза путешественников, которые писали, что он однообразен и скучен. Прежде всего замечательна глубокая чаша, в которой покоится озеро. Лишь с одной стороны глубина ее меньше трехсот футов, а местами достигает и четырехсот; обрывистые берега, густо поросшие пышной зеленью, иссечены ущельями и бурными потоками, которые низвергаются по глубоким темным расселинам или мчатся по солнечным долинам. Близ Тивериады берега скалистые, и в них высечены древние гробницы, выходящие в сторону озера. Для погребения выбирали самые живописные места, как делали древние египтяне, словно желая, чтобы, когда глас Божий пробудит спящих и они восстанут от сна, мир предстал бы их взорам во всем своем блеске. Дикие пустынные горы, громоздящиеся на востоке, великолепно оттеняют густую синеву озера; на севере глядится в море царственно величавая гора Хермон, она вздымает к небесам свой белый венец, гордая тем, что видела, как исчезают следы сотен ушедших поколений. На северо-восточном берегу стоит одинокое дерево — только оно одно и видно с моря, если не считать нескольких пальм в самом городе, — и, одинокое, привлекает куда больше внимания, чем если бы тут рос целый лес. Все здесь именно такое, как мы представляли себе и каким хотели видеть Геннисаретское озеро, — величавая красота и мирный покой. Даже горы и те спокойны».
Это искусное описание, и цель его — обмануть читателя. Однако если стереть румяна, сорвать цветы и ленты, под ними окажется скелет.
Когда сняты украшения, остается лишь бесцветное озеро шести миль в ширину, с крутыми зелеными берегами, без единого кустика; по одну сторону голые, неприглядные скалы с едва заметными углублениями, которые их отнюдь не красят; на востоке — «дикие пустынные горы» (лучше бы он сказал — невысокие пустынные холмы); на севере — гора по имени Хермон со снежной вершиной; главная особенность всей этой картины — покой; самая характерная деталь ее — единственное дерево.
Нет, как ни старайся, а когда поглядишь на это собственными глазами — никакой красоты тут не найдешь.
Я считаю себя вправе опровергать ложные показания, а посему в вышеприведенном кратком описании исправил цвет воды. Геннисаретское озеро светло-голубое, белесое, даже если глядеть на него с высоты птичьего полета и с расстояния в пять миль. Когда же видишь его вблизи (а свидетель плавал по озеру) едва ли можно назвать его голубым, а тем более густосиним. Я хочу также заявить (это уже не поправка, но мое личное мнение), что Хермон — гора нисколько не замечательная и отнюдь не живописная, ибо высотой она почти не отличается от своих ближайших соседей. Вот и все. Я не возражаю против того, чтобы свидетель перетаскивал гору за сорок пять миль, дабы оживить обсуждаемый пейзаж, это самый обычный прием, и кроме того, картина от этого только выигрывает.
С. В. И. (автор «Жизни в Святой Земле») свидетельствует:
«Прекрасное озеро широко разлилось меж Галилейских гор, в сердце того края, которым некогда владели Завулон, Наффалим, Асир и Дан. Лазурь небес отражается в озере, воды его свежи и прохладны. На западе раскинулись плодородные равнины; на севере скалистые берега уходят вдаль, поднимаясь все выше и выше, пока не достигнут снежных высот Хермона; на востоке сквозь дымку тумана видны нагорья Пирея, переходящие в суровые горы и многими стезями уводящие мысль к Иерусалиму, святому граду. Цветы цветут в этом земном раю, а некогда здесь волновалась пышная зелень дерев; певчие птицы услаждают слух, горлица нежно воркует, звонкая песнь жаворонка взлетает к небесам, и важный и величавый аист будит мысль, зовет к раздумьям и покою. Жизнь здесь была некогда идиллическая, прекрасная; здесь не было богатых и бедных, знатных и простолюдинов. Здесь царили довольство, красота, простодушие, а ныне здесь лишь нищета и запустение».
Это не слишком искусное описание. Я бы сказал, хуже некуда. Сначала подробно расписан так называемый «земной рай», а под конец вас огорошивают сообщением, что рай этот — «запустение и нищета».
Я привел здесь два обычных средних образца письменных свидетельств, которые выходят из-под пера большинства писателей, побывавших в этих краях. Один говорит: «окружающий пейзаж столь прекрасен, что я не в силах описать его», и затем накидывает покрывало пышных слов на нечто такое, что без покровов оказывается всего-навсего незначительным водоемом, гористой пустыней и одним-единственным деревом. Другой после добросовестной попытки построить «земной рай» из тех же материалов, с «важным и величавым аистом» в придачу, портит все дело, выболтав под конец унылую правду.
Почти во всех книгах о Галилее рассказывается, что окрестности озера очень красивы. Впрочем, не всегда это говорится так прямо. Иногда автор всячески старается создать у читателя впечатление, что места эти очень красивы, избегая, однако, сказать это простыми и ясными словами. Но тщательный анализ этих описаний покажет вам, что составные части картины сами по себе нехороши и, как их ни складывай, ничего хорошего не получится. Благоговение и любовь, которую испытывают к этим местам иные из авторов, разжигают их воображение и мешают им правильно судить; но во всяком случае всю эту милую ложь они пишут совершенно искренне. Другие же пишут так, опасаясь, что правдивое описание придется не по вкусу публике. Третьи просто лицемеры и умышленно вводят читателя в заблуждение. Спросите любого из них, и он без запинки ответит, что всегда и везде надо говорить одну лишь чистую правду. Во всяком случае, они непременно ответили бы так, если бы не поняли, к чему вы клоните.
Но почему нельзя сказать правду об этих местах? Разве правда вредна? Разве она когда-либо нуждалась в том, чтобы скрывать лицо свое? Бог создал море Галилейское и его окрестности такими, а не иными. По какому праву мистер Граймс берется приукрашивать Божие творение?
Судя по тем книгам, которые я прочел, среди путешественников, побывавших здесь в былые времена, было много пресвитериан, которые поехали сюда в поисках доказательств, подтверждающих их вероучение; они нашли здесь Палестину истинно пресвитерианскую и никакой другой и не желали видеть, хотя, быть может, ослепленные своей верой, они и в самом деле ничего не замечали. Были тут и баптисты, они искали подтверждения баптистской веры и свою, баптистскую, Палестину. Бывали тут и католики, и методисты, и приверженцы епископальной церкви — и каждый искал подтверждения своей веры, и каждый находил здесь свою Палестину — католическую, методистскую или епископальную. Быть может, все они приезжали сюда с самыми честными намерениями, но, полные предрассудков и пристрастий, они ступили на эту землю с заранее сложившимся мнением и так же мало способны были писать о ней бесстрастно и беспристрастно, как о своих женах и детях. Наши паломники тоже приехали с готовыми мнениями. Это стало ясно по их разговорам, как только мы выехали из Бейрута. Я бы даже, наверно, мог в точности предугадать, что они скажут, увидев Фавор, Назарет, Иерихон и Иерусалим, ибо я знал, из каких книг они стибрили свои идеи. Авторы рисуют картины и сочиняют хвалебные песни, а меньшая братия глядит на мир их глазами и говорит их языком. Я был удивлен мудрыми словами паломников о Кесарии Филипповой. Впоследствии я все это нашел у Робинсона. Меня пленило то, что они сказали, когда Геннисаретское озеро вдруг открылось нашим взорам. Я нашел эти полные изящества слова в книге мистера Томсона «Святая Земля и Библия». Нередко — и всегда одними и теми же красивыми словами — они говорили о том, как они наконец, по примеру Иакова, приклонят свои усталые головы на камень Вефиля и смежат тяжелые веки, — и, быть может, им приснятся ангелы, спускающиеся по лестнице с небес. Это звучало очень мило. Но в конце концов я натолкнулся и на «усталые головы» и на «тяжелые веки». Они позаимствовали и мысль, и слова, и их порядок у Граймса. Вернувшись домой, паломники будут рассказывать не о той Палестине, какая предстала их взорам, а о той, какую увидели Томсон, Робинсон и Граймс, с некоторыми оттенками, в зависимости от веры, исповедуемой каждым из рассказчиков.
Паломники, грешники и арабы — все уже улеглись, и лагерь затих. Трудиться в одиночестве скучно. Я записал в дневник последние несколько слов, вышел из шатра и вот уже полчаса сижу под открытым небом. Ночью самое время смотреть на море Галилейское. В звездном сиянии оно вовсе не кажется отталкивающим. Глядя на отражения мерцающих созвездий, рассыпанные по его волнам, я почти пожалел, что видел его в беспощадном свете дня. Прелесть Геннисарета в его прошлом, в тех мыслях, что он пробуждает, но чары, которыми он оплетает душу, не могут устоять против всепроникающего солнечного света. В дневные часы они не властны над нами. Мысли наши то и дело обращаются к житейской прозе, отказываясь витать в туманном, нереальном мире. Но когда день гаснет, даже наименее чуткие натуры поддаются мечтательному очарованию и покою звездной ночи. Древние предания, рожденные здесь, прокрадываются в память и завладевают мечтами, и право же, во всем, что видишь и слышишь вокруг, невольно чудится что-то потустороннее. В шепоте волн, набегающих на берег, слышатся всплески весел, в приглушенных шумах ночи — таинственные голоса, в мягком шелесте ветерка — взмахи невидимых крыльев; призрачные корабли плывут по морю, усопшие двадцати столетий выходят из гробниц, и в заунывном пении ночного ветра снова звучат напевы давно забытых времен.
В звездном сиянии у моря нет границ, лишь небо объемлет его со всех сторон, и сцена эта достойна разыгравшихся на нем великих событий; достойна рождения новой веры, призванной спасти мир; достойна величавого образа того, кто провозгласил отсюда свои высокие заветы. Но в свете дня говоришь себе: неужели ради деяний, свершенных на этом скалистом, песчаном клочке пустыни, ради слов, что были сказаны здесь восемнадцать веков назад, ныне звонят колокола на самых далеких островах, по всем материкам нашей огромной планеты?
Это можно постичь лишь ночью, которая скрадывает все, что может нарушить гармонию, и превращает море Галилейское в подмостки, достойные столь великой драмы.
Глава XXII. Древние бани. — Последняя битва крестоносцев. — Гора Фавор. — Вид с ее вершины. — Воспоминания о волшебном саде. — Жилище пророчицы Деворы.
Мы снова купались в море Галилейском, вчера в сумерки и сегодня на восходе солнца. Мы не плавали по нему, но разве три купанья не стоят одного плавания? Рыбы здесь видимо-невидимо, но, отправляясь в странствие, мы запаслись лишь описаниями путешествий вроде «В шатрах на Святой Земле» и «Святая Земля и Библия» и не запаслись рыболовной снастью. В Тивериаде рыбой не разживешься. Мы, правда, видели, как двое или трое бездельников чинили сети, но на наших глазах они так ни разу и не закинули их в море.
Мы не пошли в древние бани в двух милях от Тивериады. У меня не было ни малейшего желания туда идти. Это удивило меня и побудило задуматься над причиной столь непостижимого равнодушия. Оказалось, все дело в том, что их упоминает Плиний. С некоторых пор я самым непозволительным образом невзлюбил Плиния и апостола Павла, — ведь я никак не мог найти такого уголка, который принадлежал бы мне одному. Всякий раз неизменно оказывалось, что апостол Павел побывал здесь, а Плиний упоминает это место в своих трудах.
Ранним утром мы оседлали своих скакунов и отправились в путь. И тут во главе процессии возникла загадочная фигура — я бы назвал ее пиратом, если бы пираты водились на суше. Это был рослый араб, еще молодой — лет тридцати, кожа у него была медного оттенка, точно у индейца. Голову туго обвивал яркий шелковый шарф — желтый в красную полоску, — концы которого, окаймленные густой бахромой, свисали на плечи и колыхались на ветру. От шеи до колен свободными складками ниспадал плащ — настоящее звездное знамя, все в волнистых, змеящихся черных и белых полосах. Откуда-то из-за спины торчал высоко над правым плечом длинный чубук. Высоко над левым плечом торчал ствол висящего за спиной непомерно длинного ружья — из тех, какими вооружены были арабы во времена Саладина, — все, от ложа до самого дула, отделанное серебром. Вокруг стана множество раз обернут был длинный-предлинный, искусно расшитый, но до неузнаваемости выгоревший кусок шелка родом из роскошной Персии, и впереди, среди бесчисленных складок, сверкала на солнце грозная батарея старинных, оправленных медью исполинских пистолетов и позолоченные рукояти кровожадных ножей. Еще несколько пистолетов в кобурах было подвешено к длинношерстным козьим шкурам и персидским коврам, которые громоздились на спине лошади и, видимо, должны были заменить седло; широкие железные стремена вздергивали колена воина под самый подбородок, и, бряцая о стремя, среди свисающих с седла огромных кистей болталась кривая, отделанная серебром сабля таких великанских размеров и такого свирепого вида, что при одном взгляде на нее самого отчаянного храбреца должно было бросить в дрожь. Разряженный в пух и прах принц, что, верхом на пони и ведя в поводу слона, гордо вступает в селение во главе бродячего цирка, нищ и наг пред этим пышно разубранным всадником, и удовлетворенное тщеславие первого сущая безделица по сравнению с царственным величием и бьющим через край самодовольством второго.
— Кто это? Что это? — посыпались со всех сторон испуганные вопросы.
— Наш телохранитель! От Галилеи до места рождения Спасителя страна кишит свирепыми бедуинами, у которых в этой жизни одна утеха — резать, рубить, увечить и убивать ни в чем не повинных христиан. Спаси нас аллах!
— Тогда наймите полк солдат! Неужели вы пошлете нас навстречу ордам головорезов, когда у нас не будет иной защиты, кроме этого ходячего арсенала?
Драгоман рассмеялся — но не остроумному сравнению, ибо поистине не родился еще на свет гид, проводник или драгоман, способный хоть как-то оценить шутку, даже если она такая грубая и тяжеловесная, что, упади она на него, она расплющила бы его в лепешку, — драгоман рассмеялся и, подстрекаемый, без сомнения, какой-то своей, тайной мыслью, позволил себе даже подмигнуть нам.
Когда в таких передрягах человек смеется, это придает храбрости; когда он подмигивает — на душе становится совсем спокойно. Наконец он дал понять, что мы и с одним стражем будем в полной безопасности, но уж без этого одного никак нельзя: его устрашающие доспехи окажут магическое действие на бедуинов. Тогда я сказал, что нам вообще не нужны никакие стражи. Если один нелепо вырядившийся бродяга может спасти от всех бед восьмерых вооруженных христиан и целую кучу их темнокожих слуг, так уж конечно они и сами сумеют себя защитить. Драгоман с сомнением покачал головой. Тогда я сказал:
— Подумайте только, на что это похоже! Подумайте, что скажут самоуверенные американцы, если мы будем трусливо пробираться по этой безлюдной пустыне под охраной какого-то ряженого араба, который сломит себе шею, удирая во все лопатки, если за ним погонится настоящий мужчина? Это глупо, это попросту унизительно. Зачем нам велели запастись пистолетами, если мы все равно отданы под защиту этого негодяя в звездно-полосатом плаще?
Все уговоры были тщетны, драгоман только улыбался да покачивал головой.
Я выехал вперед, завязал знакомство с этим новоявленным царем Соломоном-во-всей-славе-его и заставил его показать мне свое допотопное ружье. Замок его проржавел; ствол сплошь был в серебряных кольцах, пластинках, бляшках, но при этом он был кривой, как бильярдные кии выпуска сорок девятого года, которые все еще попадаются на старых приисках Калифорнии. Дуло было до филигранной тонкости изъедено узором многовековой ржавчины, и край стал как обгоревшая печная труба. Зажмурив один глаз, я заглянул в дуло — оно все заросло ржавчиной, как старый паровой котел. Я взял в руки исполинские пистолеты и взвел курок. Они тоже изнутри проржавели, и уже целую вечность их никто не заряжал. Я вернулся на свое место весьма ободренный, рассказал обо всем гиду и попросил его отпустить эту безоружную крепость на все четыре стороны. И тогда все объяснилось. Этот молодец состоит на службе у шейха Тивериады. Он источник государственных доходов. Для Тивериадской империи он то же, что для Америки таможенные пошлины. Шейх навязывает путешественникам охрану и взимает с них за это плату. Это богатый источник доходов, в иные годы он приносит казне до тридцати пяти и даже сорока долларов.
Теперь я знал тайну этого воина; знал истинную цену его проржавевшей мишуре и презирал его ослиное самодовольство. Я наябедничал на него и вместе со всей безрассудно отважной кавалькадой двинулся навстречу опасностям безлюдной пустыни, не слушая его отчаянных воплей, суливших нам увечье и смерть на каждом шагу.
Мы поднялись на тысячу двести футов над озером (я не могу не упомянуть о том, что озеро лежит на шестьсот футов ниже уровня Средиземного моря, — еще ни один путешественник не пренебрег возможностью украсить свои письма этой знаменитой подробностью), и нам открылась убогая панорама, — столь убогим, наводящим тоску видом не всякая страна может похвастать. Но земля эта так густо населена историческими воспоминаниями, что если бы выстлать ее страницами книг, о ней написанных, они покрыли бы ее сплошным ковром от края и до края. В эту панораму входят гора Хермон, горы, окружающие Кесарию Филиппову, Дан, истоки Иордана и Меромские воды, Тивериада, море Галилейское, ров Иосифа, Капернаум, Вифсаида, места, где, как предполагают, была произнесена Нагорная проповедь, и где были накормлены голодные толпы, и где произошел чудесный улов рыбы; откос, с которого свиньи кинулись в море; места, где Иордан впадает в озеро и вновь вытекает из него; Сафед — «город на холме», один из четырех священных еврейских городов, тот самый, где, как верят иудеи, появится истинный мессия, когда придет спасать мир; отсюда видна также часть поля, где разыгралась битва при Гаттине — последняя битва рыцарей-крестоносцев, после которой они в блеске славы сошли со сцены и навсегда покончили со своими великолепными походами; гора Фавор, на которой, по преданию, совершилось преображение Господне. А вид, открывшийся нам дальше, на юго-востоке, вызвал у меня в памяти одно место из Библии (я, разумеется, не припомнил его в точности).
Ефремляне, с которыми сыны Израилевы не пожелали поделиться богатой добычей, доставшейся им в войне с аммонитянами, собрали могучее войско и пошли войной на Иефая, судью Израиля; но ему сообщили об их приближении, и, собрав сынов Израиля, он сразился с аммонитянами и обратил их в бегство. Чтобы закрепить свою победу, Иефай захватил броды и переправы Иордана, приказав не пропускать никого, кто не сумеет сказать «шибболет». Ефремляне, происходившие из другого племени, не могли произнести этого слова правильно, они говорили «сибболет», доказывая этим, что они враги, и их тут же лишали жизни; так и случилось, что в тот день у бродов и переправ через Иордан полегло сорок две тысячи человек.
Мы мирно трусили по дороге, по которой проходят караваны, направляющиеся из Дамаска в Иерусалим и Египет, мимо Лубии и других сирийских деревушек, примостившихся на вершинах крутых гор и холмов и защищенных живыми изгородями из гигантских кактусов (признак бесплодной земли), на которых растут колючие груши, громадные, точно окорока, и наконец прибыли на поле битвы при Гаттине.
Это обширное неправильной формы плоскогорье кажется нарочно создано для сражений. Лет семьсот тому назад несравненный Саладин встретился с войском христиан и раз и навсегда положил конец их владычеству в Палестине. Задолго до этого между воюющими сторонами установилось перемирие, но, согласно путеводителю, Рейнольд Шатильонский, правитель Кирэка, нарушил его, разграбив дамасский караван и, несмотря на требование Саладина, не пожелал вернуть ни купцов, ни их товары. Такая дерзость ничтожного военачальника задела султана за живое, и он поклялся, что убьет Рейнольда собственной рукой, где бы и когда бы тот ему ни попался. Оба войска приготовились к бою. Под началом нерешительного короля иерусалимского был цвет христианского рыцарства. Он по недомыслию заставил их совершить долгий, изнурительный переход под палящим солнцем и приказал им стать лагерем на этой открытой, безводной равнине, где нечем было утолить голод и жажду. Полчища мусульман на превосходных конях, обогнув Геннисарет с севера, хлынули сюда, сжигая и разрушая все на своем пути, и стали лагерем напротив врага. На заре началось кровопролитное сражение. Окруженные со всех сторон несметным воинством султана, христианские рыцари бились не на жизнь, а на смерть. Они бились с отчаянной доблестью, но все было напрасно: жара, численное превосходство врага, изнурительная жажда — все было против них. К середине дня храбрейшие из храбрых пробились сквозь ряды мусульман и захватили вершину невысокой горы и там, сгрудившись вокруг Христова знамени, снова и снова отбивали атаки вражеской конницы.
Но часы владычества христиан в Палестине были уже сочтены. На закате Саладин стал властителем Палестины, крестоносцы полегли на поле боя, всюду лежали груды тел, а король иерусалимский, глава ордена тамплиеров, и Рейнольд Шатильонский оказались пленниками султана. Саладин обошелся с двумя из своих узников с величайшей учтивостью и приказал подать им угощение. А когда король протянул ледяной шербет Шатильону, султан сказал: «Это ты ему даешь, не я». Он помнил свою клятву и собственной рукой зарубил злополучного рыцаря Шатильонского.
Нелегко представить себе, что эту безмолвную равнину некогда оглашала грозная музыка боя и сотрясала тяжкая поступь вооруженных воинов. Нелегко населить эту пустыню стремительными отрядами конницы и возмутить сонное оцепенение победными кликами, стонами раненых, мельканьем стягов и мечей над волнующимся морем битвы. Так безнадежно это запустение, что никакая фантазия не в силах вдохнуть в него движение и жизнь.
Мы в целости и сохранности добрались до Фавора, и притом значительно опередили наше обвешанное оружием чучело. За всю дорогу мы не встретили ни души, а уж о свирепых ордах бедуинов никто и слыхом не слыхал. Фавор стоит уединенно и одиноко — гигантский часовой равнины Ездрилонской. Он возвышается примерно на тысячу четыреста футов над окружающей равниной; изящно очерченный конус, поросший лесом, виден издалека и радует глаз путника, утомленного невыносимым однообразием пустынной Сирии. Крутой тропкой, проложенной в овеваемых ветром дубовых рощах и зарослях боярышника, мы взобрались на вершину. Картина, открывшаяся нам с этой высоты, была почти прекрасна. Внизу широко раскинулась плоская равнина Ездрилона, вся расчерченная клетками полей, точно шахматная доска, и такая же гладкая и ровная; по краям она усеяна крошечными белыми деревушками, и всюду, вблизи и вдали, вьются по ней дороги и тропы. Ранней весной, в молодом зеленом уборе, картина эта, должно быть, прелестна. На юге равнины встает Малый Хермон, за вершиной которого можно разглядеть Гелвуй. Отсюда виден и Наин, известный тем, что здесь воскрешен был сын вдовицы, и Аендор, не менее известный своей волшебницей. На востоке лежит долина Иордана, а за ней поднимаются Гилеадские горы. На западе — гора Кармель. Хермон на севере, плоскогорье Васана, и священный город Сафед, мерцающий белизной, на высоком отроге Ливанских гор, и синевато-стальной край моря Галилейского, и гора Гаттин со своей двойной вершиной — легендарная «Гора Блаженных», немая свидетельница последней отчаянной битвы крестоносцев за святой крест, — все это довершает открывшуюся нам картину.
Взглянуть на эту картину через живописную раму полуразрушенной, разбитой каменной арки времен Христа, которая скрывает все неприглядное, — ради такого удовольствия стоит карабкаться в гору. Станьте на самой ее вершине и вдвойне насладитесь прекрасным закатом; имейте смелость заключить картину в массивную раму, и тогда лишь увидите, как она хороша. Эту истину узнаешь — и уже никогда не забыть ее — в волшебном уголке, в замечательном саду графа Палавичини близ Генуи. Часами блуждаешь среди гор и лесистых долин, сделанных так искусно, что кажется, будто они созданы не рукой человека, а самой природой; идешь по извилистым тропинкам — и вдруг перед тобой низвергающийся водопад и перекинутый через него мостик; в самых неожиданных местах находишь лесные озера; бродишь по разрушенным средневековым замкам в миниатюре, которые кажутся памятниками старины, а на самом деле построены всего лет десять назад; предаешься размышлениям над крошащимся мрамором древней гробницы, чьи колонны намеренно оббиты и облуплены их творцом — современным ваятелем; нечаянно натыкаешься на игрушечные дворцы, сложенные из редкого и дорогого камня, а рядом стоит крестьянская хижина, о ветхой мебели которой никогда не скажешь, что она сделана по особому заказу; скачешь по кругу посреди леса на заколдованном деревянном коне, который приводится в движение какой-то невидимой силой; пересекаешь римские дороги и проходишь под величественными триумфальными арками; отдыхаешь в прихотливых беседках, где незримые духи со всех сторон поливают тебя струйками воды и где даже цветы, стоит лишь коснуться их, встречают тебя дождем брызг; катаешься на лодке по подземному озеру среди пещер и гротов, волшебно украшенных гроздьями сталактитов, и, выплыв на солнечный свет, оказываешься на другом озере, с отлогими зелеными берегами, а на нем покачиваются на якоре нарядные гондолы под сенью крохотного мраморного храма, который поднимается из прозрачных вод и белоснежные статуи и колонны которого — с каннелюрами и вычурными капителями — отражаются в спокойных глубинах. Так переходишь от одних чудес к другим и всякий раз думаешь, что то чудо, которое видел последним, и есть самое главное. И действительно, чудо из чудес припасено напоследок, но его не увидишь, пока, высадившись на берег и пройдя сквозь заросли редкостных цветов, собранных со всех концов света, не остановишься в дверях еще одного мнимого храма. Вот здесь-то гений художника достиг своей вершины и поистине распахнул пред нами врата волшебной страны. Смотришь через самое обыкновенное желтое стекло, и прежде всего, в каких-нибудь десяти шагах перед собой, видишь трепещущее море листвы, посреди него неровный просвет, словно вход куда-то, — в лесу часто встречаешь такой, и он не вызывает мысли о хитроумном вмешательстве человека, — и в этом просвете то здесь, то там в буйной тропической листве сверкают яркие цветы. И вдруг в этом нежданном ослепительном просвете тебе предстает дивное видение: ничего нежнее, мягче, прекраснее не грезилось в смертный час ни одному святому с тех пор, как Иоанн Богослов увидал святый град, мерцающий в небесах над облаками. Широко раскинулось море, испещренное кренящимися под ветром парусами; острый мыс вдается в его синеву, и на нем гордо высится маяк; за ним пологая лужайка; а дальше виднеется Генуя, древний «город дворцов», — его парки, и холмы, и величественные здания; еще дальше — исполинская гора четко выделяется на фоне неба и моря, — и над всем, в золотом небесном просторе, плывут легкие хлопья и клочки облаков. Все золотое — море, и город, и луг, и гора, и небо, — всюду золото, все богато, и пышно, и сказочно, словно видение рая. Ни один художник не мог бы запечатлеть на полотне эту чарующую красоту, — и однако, не будь здесь желтого стекла и хитро придуманной рамы, которая отодвигает все в волшебную даль и отсекает все, что может испортить вид, картина эта вовсе не вызывала бы восторгов. Такова жизнь, и на всех нас змий-искуситель наложил свою печать.
Теперь, хочешь не хочешь, надо снова вернуться к горе Фавор, хотя это предмет довольно скучный, и я не могу не отвлекаться и не вспоминать картины, куда более приятные. Ну, постараюсь не задерживаться на ней. Ничего в ней нет примечательного (если не считать того, что, как мы предполагаем, здесь свершилось преображение Господне), только седые руины, которые скоплялись здесь век за веком, начиная со времен отважного Гедеона и других воинов, процветавших здесь тридцать столетий назад, и вплоть до вчерашнего дня истории, ознаменованного крестовыми походами. Тут стоит греческий монастырь, в нем угощают превосходным кофе, но здесь не найдешь ни щепочки от истинного креста, ни единой косточки святого, чтобы занять праздные мысли мирян и направить их в более серьезное русло. Я ни во что не ставлю ту древнюю церковь, которая не может похвастать своими святынями.
Равнина Ездрилонская — «поле битвы народов» — вызывает думы об Иисусе Навине, Венададе, Савле и Гедеоне; о Тамерлане, Танкреде, Ричарде Львиное Сердце и Саладине; о воинственных царях персидских, о героях Египта, о Наполеоне — ибо все они сражались здесь. Если бы колдовской свет луны мог вызвать из могил тьмы и тьмы воинов всех времен и народов в причудливых и несхожих одеждах, некогда устремлявшихся сюда со всех концов земли и вступивших в битву на этом бескрайнем поле, и это многоцветное войско с пышными султанами, знаменами и сверкающими копьями вновь затопило бы равнину, я простоял бы здесь целую вечность, любуясь этим призрачным шествием. Но колдовской свет луны — это тщета и обман, и смертному, который уверует в него, уготованы скорбь и разочарование.
У подножья горы Фавор, у самого края легендарной равнины Ездрилонской, прилепилась жалкая деревушка Девурье, где жила пророчица Девора. Деревушка эта как две капли воды похожа на Магдалу.
Глава XXIII. По дороге в Назарет. — Укушенный верблюдом. — Трот Благовещения, Назарет. — Мастерская Иосифа. — Священный камень. — Источник богородицы. — Литературные диковинки.
Мы спустились с горы Фавор, пересекли глубокое ущелье и каменистой горной дорогой двинулись к Назарету, до которого было два часа пути. На Востоке расстояния измеряются не милями, а часами. Добрый конь почти по любой дороге проходит три мили в час, — стало быть час пути означает три мили. Это утомительный и нудный способ подсчета; пока окончательно не привыкнешь к нему, не можешь ничего сообразить, и приходится всякий раз переводить языческие часы на христианские мили, как поступает человек, к которому обращаются на чужом языке, знакомом ему не настолько, чтобы он сразу уловил смысл услышанного. Расстояния, которые проходят пешком, тоже измеряются часами и минутами, но я не знаю, что кладут в основу расчетов. Если спросишь в Константинополе: «Далеко ли до консульства?» Вам ответят: «Минут десять». «Далеко ли до агентства Ллойда?»— «Четверть часа». «Далеко ли до нижнего моста?»— «Четыре минуты». Не берусь утверждать со всей решительностью, но, вероятно, заказывая панталоны, заказчик говорит портному, что они должны быть четверть минуты длиною и девяти секунд в поясе.
От Фавора до Назарета два часа езды, и поскольку дорога необыкновенно узкая и извилистая, уж конечно мы должны были именно здесь повстречать все караваны верблюдов и всех ослов, сколько их было между Иерихоном и Джексонвилом. Ослы бы еще не беда — они такие крохотные, что лошадь, если она с огоньком, вполне может перескочить через них, но через верблюда не перескочишь. Верблюд ростом с обыкновенный сирийский дом, — иными словами, он на фут-два, а то и на все три выше рослого мужчины. В этих краях его чаще всего навьючивают двумя гигантскими тюками, по одному с каждой стороны. Со своей поклажей он занимает не меньше места, чем карета. Подумайте, каково встретить такую преграду на узкой дорожке. Верблюд не свернет с дороги ни за какие блага. Он невозмутимо шествует своим широким шагом с равномерностью маятника, и кто бы ни встретился ему, должен по доброй воле уступить дорогу, или верблюд своими громоздкими тюками сметет его силой. Этот переход измучил нас, а лошадей довел до полного изнеможения. Нам пришлось перескочить чуть не через тысячу восемьсот осликов, и всех нас верблюды без конца выбрасывали из седла, только один счастливчик может похвастать тем, что падал меньше шестидесяти раз. Это может показаться бессовестным преувеличением, но, как сказал поэт, «вещи не таковы, какими они кажутся». Ничто, по-моему, вернее не бросит вас в дрожь, чем верблюд, который неслышно подкрался к вам сзади и дотронулся до вашего уха своей холодной отвисшей губой. Верблюд проделал это с одним из моих спутников, который, охваченный мрачными размышлениями, поник в седле. Несчастный поднял глаза, увидел маячившее над ним величественное животное и в отчаянии пытался убраться с дороги, но, прежде чем ему это удалось, верблюд дотянулся до него и укусил его за плечо. Это было единственное приятное событие за весь переход.
В Назарете мы раскинули лагерь в оливковой роще, близ источника богородицы, и наш великолепный страж пришел получить бакшиш за свои услуги, — ведь он следовал за нами от самой Тивериады и одним видом своего грозного оружия отвращал от нас незримые опасности. Драгоман уже заплатил его хозяину, но это не считается: если вы нанимаете человека чихать за вас и кто-то пожелает помочь ему, вы должны платить обоим. Здесь задаром и шага не ступят. Как должны были удивиться здешние жители, когда им предложили спасение, «которое не стоит денег и которому нет цены» . Если люди, их нравы и обычаи и изменились со времен Спасителя, то с помощью библейских образов и метафор этого не докажешь.
Мы вошли в большой католический монастырь, построенный на том месте, где, как говорит предание, проживало святое семейство. По пятнадцати ступеням мы спустились под землю и очутились в маленькой часовне, искусно убранной ткаными завесами, серебряными светильниками и расписанной маслом. На мраморном полу, пред алтарем, крестом отмечено место, ставшее навеки священным, ибо считается, что именно здесь стояла дева Мария, когда ангел принес ей благую весть. Как просто, как скромно это место для столь грандиозного события! В память его во всем цивилизованном мире были воздвигнуты великолепные раки и царственно прекрасные храмы, величайшие художники мира считали для себя самой высокой честью запечатлеть его на своих полотнах; история этого места знакома каждому, даже малому ребенку, в любом городе, в любой глухой деревушке, в самых отдаленных уголках христианского мира; несметное множество людей готово пересечь всю землю ради счастья увидеть это место. Умом я, конечно, прекрасно понимал это. Но очутившись здесь, я никак не мог проникнуться величием этой минуты. У себя дома, за несколько тысяч миль отсюда, я так ясно представлял себе явление светозарного и легкокрылого ангела и видел небесный свет, осиявший деву, когда слуха ее коснулась ниспосланная свыше весть. Сидя но ту сторону океана, каждый может представить себе эту картину, но лишь немногим удается это здесь. Я видел нишу, из которой выступил ангел, но не смог заполнить ее пустоту. Ангелы, которые мне знакомы, созданы зыбким воображением, они неуместны в прочных каменных нишах. Фантазия лучше всего работает на расстоянии. Не знаю, найдется ли хоть один человек, способный, стоя в гроте Благовещения, населить его чересчур осязаемые каменные стены призрачными образами, живущими в его душе.
Нам показали обломок гранитной колонны, повисшей под кровлей; говорят, колонну разбили мусульманские завоеватели Назарета, тщетно пытавшиеся сокрушить святилище. Но колонна чудом осталась висеть в воздухе и, сама ничем не поддерживаемая, поддерживала и до сих пор поддерживает кровлю. Мы разделили это чудо на восьмерых, и тогда оказалось, что общими силами в него не так уж трудно поверить.
Даровитые католические монахи ничего не делают наполовину. Если бы они решили показать вам медного змия, воздвигнутого в пустыне, — можете не сомневаться, они припасли бы и столб, на котором он был поднят и даже яму, в которую этот столб был врыт. У них здесь есть грот Благовещения; и как всякому, имеющему уста, естественно иметь и гортань, так и у них имеется еще и кухня богородицы, и даже гостиная, где восемнадцать столетий тому назад дева Мария и Иосиф любовались, как младенец Христос играл иудейскими игрушками. Все эти «гроты» — под одной крышей, все чистые, просторные и удобные. Любопытно, что все, кто был тесно связан со святым семейством, всегда жили в «гротах» — в Назарете, в Вифлееме, в царственном Эфесе, — между тем никому из их сверстников и современников ничего подобного и в голову не приходило. А если они и жили в таких пещерах, пещеры эти давно бесследно исчезли, и остается лишь диву даваться, что те, о которых я рассказываю, сохранились по сей день. Когда богородица спасалась бегством от гнева Ирода, она укрылась в Вифлеемской пещере, и пещера эта цела и поныне; избиение младенцев в Вифлееме происходило в пещере, Спаситель родился в пещере, — и ту и другую по сей день показывают паломникам. Просто удивительно, что все эти великие события произошли в пещерах, и притом это поразительное счастье, ибо самые крепкие дома со временем неизбежно рушатся, а пещера в скале останется на веки вечные. Все эти пещеры — сплошной обман, но человечество должно быть благодарно за него католикам. Стоит им разыскать место, освященное каким-либо из событий, упоминаемых в писании, и они тотчас воздвигают здесь прочный, на века рассчитанный храм и сохраняют память об этом месте для благодарных потомков. Если бы этот в высшей степени достойный труд выпал на долю протестантам, мы бы сегодня и не знали, где стоял Иерусалим, а человек, который сумел бы отыскать Назарет, был бы, конечно, наделен сверхъестественной мудростью. Человечество благодарно католикам за их добрые дела, даже за их ловкое мошенничество с этими высеченными в скалах поддельными пещерами, — ибо куда приятнее смотреть на пещеру, в которой, как веками свято верили люди, некогда жила богородица, чем пытаться вообразить себе ее жилище где-то в Назарете: то ли там, то ли тут, а где — в точности неизвестно. Слишком велик простор для воображения, ему трудно сделать выбор. Ничто не приковывает взора, не привлекает внимания, не заставляет задуматься. У нас, в Америке, будут помнить отцов-пилигримов, пока не переведется названная в их честь плимутрокская порода кур. Монахи — мудрое племя, они знают, как навечно пригвоздить к месту милое сердцу предание.
Мы побывали там, где Иисус пятнадцать лет плотничал и где он пытался проповедовать в синагоге и был изгнан чернью. И тут и там стоят католические часовни и охраняют уцелевшие обломки древних стен. Наши паломники откололи от них по кусочку. Мы побывали также в новой часовне, среди города, построенной над каменной глыбой футов двенадцати в длину и четырех в поперечнике: несколько лет назад священники открыли, что однажды, возвращаясь из Капернаума, апостолы отдыхали на этом камне. Они поспешили позаботиться о сохранности этой реликвии. Подобные реликвии — выгодная недвижимость. Странно было бы, если бы путешественники любовались ею даром, и они в самом деле охотно платят за это удовольствие. И мы тоже не возражали. Всякому приятно сознавать, что он уплатил все, что с него причитается. Наши паломники уже готовы были достать из своих запасов сажу и трафареты и украсить этот камень своими именами вкупе с названиями американских городишек, откуда они родом, но здешние священнослужители ничего такого не разрешают. Однако, если говорить чистую правду, этим мои спутники грешат редко, хотя среди пассажиров «Квакер-Сити» есть и такие, которые никогда не упустят случая увековечить свое имя. Главный грех наших паломников — страсть коллекционировать «образцы». Я полагаю, что они уже знают размеры этого камня с точностью до одного дюйма и его вес с точностью до тонны, — и смело могу поручиться, что ночью они вернутся и попробуют утащить его.
Источник богородицы — это тот колодец, к которому, как говорит предание, Мария в юности по двадцать раз на день ходила по воду. Вода течет из трубы, вмазанной в стену древней кладки, стоящую поодаль от деревни. Девушки Назарета и по сей день десятками сходятся здесь и громко хохочут и проказничают. Юные назареянки нехороши собой. У некоторых большие блестящие глаза, но мы не встретили ни одного милого личика. Всю их одежду составляет обычно свободный бесформенный балахон какого-то неопределенного цвета и притом изношенный до дыр. С макушки к подбородку у них, как и у модниц Тивериады, свешиваются нанизанные на проволоку старые монеты, на запястьях медные браслеты, в ушах медные серьги. Башмаков и чулок они не носят. Из всех девушек, каких мы встречали в этой стране, назаретянки самые приятные и добродушные. Но, как ни печально, эти живописные девы некрасивы.
Один наш паломник, по прозвищу Энтузиаст, сказал:
— Взгляните на эту высокую, грациозную девушку! Какое прекрасное лицо, настоящая мадонна!
Вскоре подошел другой паломник и сказал:
— Посмотрите на эту высокую, грациозную девушку — какое царственное изящество в ее прекрасном лице! Настоящая мадонна.
Я сказал:
— Она вовсе не высокая, а маленькая; она нехороша собой, она некрасива; она довольно изящна, согласен, но уж очень шумлива.
Вскоре подошел третий — последний паломник и сказал:
— Ах, какая высокая, грациозная девушка! Что за царственное изящество, ведь это настоящая мадонна!
Таков был их единодушный приговор. Теперь пора обратиться к авторитетному источнику, из которого они почерпнули свои мнения. Вот строки, которые я нашел. А кто их написал? Вильям С. Граймс:
«Вскочив на коней, мы поехали к источнику, чтобы в последний раз поглядеть на назареянок, самых миловидных женщин из всех, которых мы встречали на Востоке. Когда мы приблизились к толпе, высокая девушка лет двадцати выступила вперед и подала Мириам чашу с водой. Движения ее были исполнены царственной грации. «Да это же настоящая мадонна!»— воскликнули мы. Уайтли вдруг почувствовал жажду, попросил, чтобы ему дали воды, и медленно выпил ее, глядя поверх чаши в большие черные глаза девушки, которая глядела на него с таким же любопытством, как и он на нее. Потом Моррайт тоже захотел напиться. Она подала воды и ему, и он сумел расплескать воду и попросил еще; к тому времени, как она подошла ко мне, она уже разгадала нашу хитрость, и когда она поглядела на меня, глаза ее смеялись. Я расхохотался, и она ответила мне таким звонким, веселым смехом, каким смеется любая сельская девушка на моей родине. Мне бы хотелось иметь ее портрет. Мадонна, списанная с этой назареянской красавицы, была бы «прекрасна несказанно» и «вечно радовала бы глаз
Вот таким сладким вздором о Палестине пичкают читателей веками. Читайте про красоту индейца у Фенимора Купера, а про красоту арабов — у Граймса. Красивый араб не редкость, но арабские женщины далеко не красавицы. Мы все верим, что дева Мария была прекрасна, было бы противоестественно думать иначе; но разве из этого следует, что наш долг находить прекрасными современных назареянок?
Люблю цитировать Граймса — он так драматичен. И так романтичен. И, видно, мало заботится о том, правду ли он говорит, — его дело попугать читателя, пробудить в нем зависть или восхищение.
Он проехал по этой мирной земле с револьвером в одной руке и с носовым платком в другой. И всякую минуту он готов был либо пролить слезу над каким-нибудь клочком Святой Земли, либо пристрелить араба. С тех пор, как скончался Мюнхгаузен, ни один путешественник, ни в Палестине, ни где бы то ни было еще, не переживал стольких поразительнейших приключений.
В Бейт-Джине, где никто его и пальцем не тронул, Граймс среди глубокой ночи потихоньку выбрался из шатра и выстрелил во что-то, что принял за араба, притаившегося поодаль на скале и злоумышлявшего против него. Пуля поразила волка. Но прежде чем выстрелить, он, по обыкновению, становится в драматическую позу, дабы напугать читателя.
«Была ли то игра воображения, или я в самом деле увидел, как что-то движется на скале? Если это человек, почему он не уложил меня на месте? В своем черном бурнусе на фоне белой палатки я был отличной мишенью. Я уже чувствовал, как пуля вонзается мне в горло, в грудь, в мозг».
Это ли не храбрец!
На пути к Геннисарету они увидали двух бедуинов и — «мы взялись за свои пистолеты и незаметно вынули их из-за кушака» и т. д. Несокрушимое хладнокровие!
В Самарии он взял приступом гору, хотя навстречу ему летели тучи камней; он выстрелил в толпу, закидавшую его камнями. Вот что он пишет:
«Я никогда не упускал случая показать арабам, сколь совершенно американское и английское оружие и как опасно нападать на вооруженных франков. Я думаю, этот выстрел кое-чему научил их».
В Бейтине он жестоко отчитал своих погонщиков арабов и затем —
«Я торжественно поклялся себе, что если кто-либо из них осмелится снова не исполнить моего приказания, я задам виновному такую порку, какая ему и во сне не снилась, а если не найду виноватого, высеку их всех до единого; и если поблизости не окажется губернатора, чтобы заняться этим, я сделаю это собственноручно».
Поистине, этот человек не знает страха.
Отвесной тропой, пробитой в скалах от замка Баниаса к дубовой роще, он скакал галопом; что ни прыжок — тридцать футов! Я готов представить тридцать надежных свидетелей, которые подтвердят, что знаменитый подвиг Путнэмав Хорснэке безделица по сравнению с этим.
Взгляните — вот он, как всегда в эффектной позе, взирает на Иерусалим, только на сей раз по оплошности он забыл взять в руки пистолет.
«Я стоял на дороге, положив руку на холку коня, и затуманенным взором пытался различить очертания священных мест, которые задолго до этой минуты запечатлелись в моей душе, но слезы лились потоками и застилали мне глаза. Со мной были и слуги мусульмане, и католический монах, и два армянина, и еврей — и все как один глядели на город полными слез глазами».
Если уж католические монахи и арабы плакали, то я глубоко убежден, что и лошади тоже плакали, и, таким образом, картина была совершенно законченная.
Но когда того требует необходимость, Граймс может быть тверд, как алмаз. В Ливанской долине один молодой араб — христианин (мусульмане, как не преминул пояснить Граймс, никогда не воруют) — украл у него пороха и дроби на какие-нибудь десять долларов. Граймс обличил его перед лицом шейха и присутствовал при том, как беднягу жестоко били палками по пяткам. Послушайте его самого:
«В мгновение ока Мусу повалили на спину; он выл, кричал, вопил, но его подтащили к площадке перед дверьми, чтобы мы видели казнь, и положили лицом вниз. Один сел ему на спину, другой на ноги и поднял ступни, а третий хлестал по голым пяткам плетью из шкуры носорога, которая при каждом взмахе со свистом рассекала воздух. Бедный Моррайт страдал нестерпимо. Нама и Нама Вторая (мать и сестра Мусы) пали ниц и молили и причитали, обнимая то мои колени, то Уайтли, а брат, стоявший поодаль, оглашал воздух криками еще более пронзительными, чем Муса. Даже Юсуф пришел и на коленях просил меня смягчиться, наконец появился Битуни — у негодяя пропал мешок с едой в их доме, и утром он громче всех требовал, чтобы вор был наказан, а теперь умолял Какпоживая смилостивиться над Мусой».
Но куда там! Наказание приостановили на пятнадцатом ударе, чтобы выслушать признание виновного. Потом Граймс и его спутники поехали дальше, оставив всю эту христианскую семью во власти мусульманского шейха, чтобы он оштрафовал ее и примерно наказал по своему усмотрению.
«Когда я вскочил на коня, Юсуф снова стал молить меня вмешаться и пощадить их, но я поглядел на окружившую меня темнолицую толпу и не нашел в своем сердце ни капли жалости к ним».
Он довершает картину вспышкой буйного веселья, которая превосходно оттеняет горе матери и ее детей.
Еще одна выдержка:
«Потом я снова склонил голову. В Палестине не стыдно плакать. Я плакал, увидав Иерусалим, плакал, когда лежал под звездами в Вифлееме, плакал на благословенных берегах моря Галилейского. Я не ослабил поводьев, и палец мой не дрогнул на курке пистолета, который я держал в правой руке, когда я ехал берегом синего моря (проливая слезы. — М. Т.). Слезы эти не туманили мой взор, и сердце мое было по-прежнему неуязвимо. Пусть тот, кому смешны мои чувства, закроет книгу и не читает дальше, ибо мои странствия по Святой Земле придутся ему не по вкусу».
Одним словом, с ним не соскучишься.
Я отдаю себе отчет в том, что слишком много места уделил книге мистера Граймса. Однако говорить о ней вполне уместно и законно, ибо «Бродячая жизнь в Палестине» — книга весьма показательная, она представляет целую категорию книг о Палестине, и вынести суждение о ней — значит, вынести суждение обо всех этих книгах. И поскольку я говорю о ней, как об одной из многих книг, я позволил себе дать ей вымышленное название и автору ее вымышленное имя. Пожалуй, это всего тактичнее.
Глава XXIV. Детство Спасителя. — Дом аендорской волшебницы. — Наин. — «Вольный сын пустыни». — Древний Изреель. — Подвиги Ииуя. — Самария и ее знаменитая осада.
Назарет представляет для нас особый интерес, ибо он кажется в точности таким, каким был во времена Иисуса, и то и дело говоришь себе: «Иисус ребенком стоял в этих дверях... играл на этой улице... касался этих камней... бродил по этим меловым холмам». Если кто-либо увлекательно напишет о детстве Иисуса, книгу его с живым интересом прочтут и стар и млад. Я сужу по тому, что Назарет заинтересовал нас куда больше, чем Капернаум и море Галилейское. Стоя у моря Галилейского, можно лишь смутно представить себе величественный образ того, кто шествовал по гребням волн, как по твердой земле, и прикосновением своим воскрешал мертвых. Среди своих записок я нашел и с новым интересом перечитал заголовки некоторых глав, выписанные из Апокрифического Нового завета, издания 1621 года. Выдержка:
Новобрачная, которую волшебники лишили дара речи, поцеловала Христа и исцелилась. Девушка, больная проказой, исцелилась водой, в которой купали младенца Христа, и стала прислужницей Иосифа и Марии. Прокаженный сын князя исцеляется тем же способом.
Юноша, колдовством обращенный в мула, чудесным образом исцеляется, когда на его спину сажают младенца Христа, и женится на девушке, исцеленной от проказы. После чего все очевидцы возносят хвалу Господу.
Глава 16. Христос чудесным образом расширяет или суживает ворота, подойники, сита и ящики, испорченные Иосифом, который был не слишком искусным плотником. Царь иерусалимский заказывает Иосифу трон. Иосиф трудится над ним два года и делает его на две пяди уже, чем нужно. Царь гневается на Иосифа, но Иисус успокаивает его — велит ему тянуть трон в одну сторону, а сам тянет в другую, и трон становится надлежащих размеров.
Глава 19. Иисус, обвиненный в том, что он сбросил мальчика с крыши дома, чудесным образом заставляет мертвого мальчика заговорить и оправдать его; посланный матерью за водой, он разбивает кувшин, чудесным образом собирает воду в свой плащ и приносит ее домой.
Посланный к учителю, он отказывается ответить урок, учитель хочет высечь его, но у него отсыхает рука.
Далее в этой удивительной книге отвергнутых свидетельств помещено послание святого Климентия коринфянам, которое четырнадцать-пятнадцать веков назад считалось подлинным. В нем есть такой рассказ о сказочном фениксе:
1. Рассмотрим тот поразительный пример воскресения из мертвых, который известен в странах Востока, иными словами — в Аравии.
2. Существует птица, называемая феникс. В целом свете в одно время существует только одна такая птица, и век ее пятьсот лет. На исходе отпущенного ей срока, чувствуя приближение смерти, она вьет себе гнездо из ладана, мирры и других снадобий, и когда пробьет ее час, входит в гнездо и умирает.
3. Но плоть ее, разлагаясь, рождает червя, и, вскормленный соками умершей птицы, он покрывается перьями; и растет он, и, достигнув зрелости, поднимает гнездо, где лежат кости его родителя, и уносит его из Аравии в Египет, в город, называемый Гелиополис.
4. Прилетев в Гелиополис при свете дня, на глазах у всех людей, он кладет гнездо на алтарь солнца и так возвращает родителя своего туда, где было ему начало.
5. Тогда жрецы раскрывают летописи и узнают, что он вернулся точно на исходе пяти сотен лег.
Дело есть дело, и точность — великое достоинство, особенно когда речь идет о фениксе.
Немногие главы, относящиеся к младенчеству Спасителя, повествуют о пустяках, не стоящих того, чтобы их сохранять. Однако значительная часть этой книги мало чем отличается от подлинного Священного Писания. Есть в ней один стих, который ни в коем случае не следовало отвергать, ибо он со всей очевидностью пророчествует о членах конгресса Соединенных Штатов.
199. Они ставят себя высоко и мнят себя мужами рассудительными; и хоть они глупы, но хотят всех уверить, что они призваны учить других.
Я выписал эти строки, не изменив ни единого слова. Повсюду в соборах Англии, Франции и Италии можно услыхать предания о личностях, которых нет в Библии, и о чудесах, которые не упоминаются на ее страницах. Но все они есть в этом Апокрифическом Новом завете, и хотя они не вошли в нашу современную Библию, утверждают, что двенадцать — пятнадцать веков тому назад никто не сомневался в их истинности и в них верили так же свято, как во все остальное. И прежде нежели посещать эти высокочтимые соборы, где хранятся сокровища запретных и забытых преданий, необходимо прочесть эту книгу.
В Назарете нам навязали еще одного разбойника, еще одного непобедимого стража-араба. Мы бросили последний взгляд на город, прилепившийся к склону горы, точно побеленное осиное гнездо, и в восемь часов утра отправились в путь. Мы спешились и повели лошадей по горной тропе, которая, на мой взгляд, ничем не отличалась от штопора; она падала, как самая крутая радуга, и, по-моему, нет во всем мире дороги хуже, кроме разве той на Сандвичевых островах, которую я вспоминаю с ужасом, да еще одной-двух горных троп в Сиерра-Неваде. На этой узкой тропинке лошади то и дело приходилось балансировать на неровной каменной ступени и, обретя равновесие, прыгать передними ногами на следующую ступень, которая ниже первой чуть не на половину лошадиного роста. Носом она едва не упирается в землю, хвост устремлен в небеса, и со стороны может показаться, что она вот-вот станет на голову. В такой позе лошади трудно сохранить достоинство. Наконец мучительный спуск остался позади, и мы рысью пустились по великой Ездрилонской равнине.
На этих дорогах иным из нас, без сомнения, суж-дена пуля. Паломники читают «Бродячую жизнь» и чувствуют себя отважными донкихотами. Их руки словно приросли к пистолетам, и то и дело, когда меньше всего этого ждешь, они выхватывают пистолеты и целятся в бедуинов, которых и в помине нет, и, вытащив ножи, неистово размахивают ими на страх другим несуществующим бедуинам. Мне непрестанно грозит смертельная опасность, ибо порывы эти внезапны и беспорядочны и невозможно угадать, когда именно нужно убираться с дороги. Если во время этих романтических безумств кто-либо из паломников ненароком прикончит меня, мистера Граймса следует со всей строгостью призвать к ответу как прямого соучастника убийства. Если паломник старательно прицелится в кого-нибудь и выстрелит, от этого не будет никакой беды — человеку этому не грозит ни малейшая опасность, но вот против их случайных выпадов я решительно возражаю. Не желаю я больше видеть мест, подобных Ездрилону, где перед вами ровная дорога и можно пустить лошадей вскачь. От этого паломникам в голову ударяет всякий романтический вздор. Вы трусите полегоньку под солнышком, и мысли ваши далеко-далеко отсюда, — и вдруг они налетают на вас вихрем, с дикими воплями, так отчаянно пришпоривая своих несчастных кляч, что стремена взлетают чуть не выше головы; и когда они проносятся мимо, кто-нибудь выхватывает свой пугач, что-то щелкает, и вы шарахаетесь от просвистевшей над ухом пули. Раз уж я отправился в это странствие, я намерен довести дело до конца, хотя, по правде говоря, одна лишь безрассудная отвага заставляет меня все еще продолжать путь. Я ничего не имею против бедуинов — я не боюсь их, ибо ни разу не заметил, чтобы какой-либо бедуин или простой араб злоумышлял против нас, но вот кого я по-настоящему боюсь, так это моих спутников.
Пересекши равнину, мы одолели небольшой подъем и оказались в Аендоре, известном своей волшебницей. Ее потомки живут здесь и поныне. Никогда еще мы не встречали таких неистовых полуголых дикарей. Они высыпали из глиняных ульев, из лачуг, похожих на ящики из-под галантерейного товара, из пещер, зияющих под навесами скал, из каких-то ям и расщелин, точно из-под земли. В пять минут уединения и безмолвия как не бывало: оглушая нас мольбами, воплями, криками, толпа сгрудилась вокруг лошадей, не давая им шагу ступить. «Бакшиш! Бакшиш! Бакшиш! Какпоживай, бакшиш!» Всё как в Магдале, только здесь глаза язычников горят злобой и ненавистью. В Аендоре двести пятьдесят жителей, и большая половина их обитает в пещерах. Грязь, вырождение и дикость отличают селение Аендор. Мы больше не будем говорить о Магдале и Девурье. Аендор превзошел их. Он хуже любого индейского поселка. Гора голая, каменистая и угрюмая. Здесь нет ни травинки и растет лишь одно-единственное дерево — это смоковница, которая отвоевала для себя ненадежную площадку меж скал у входа в мрачную пещеру, где некогда жила сама аендорская волшебница. В этой пещере, говорит предание, в полночный час сидел царь Саул и, трепеща, вглядывался в темноту, и земля дрожала, и в горах грохотал гром, и из огня и дыма поднялся дух умершего пророка и предстал перед ним. Саул прокрался сюда во тьме, когда воины его спали, дабы узнать, что уготовано ему судьбой в грядущей битве. И он ушел отсюда с печалью в сердце, навстречу бесчестью и смерти.
В глубине угрюмой пещеры пробивался ручеек, а нас мучила жажда. Но жители Аендора не пожелали пустить нас туда. Им все нипочем — грязь, лохмотья, паразиты, варварское невежество и дикость, полуголодное существование, но они во что бы то ни стало хотят остаться чистыми и непорочными перед лицом своего бога, кто бы он ни был, а потому содрогаются и бледнеют при одной мысли о том, что христианские уста осквернят родник, чьи воды предназначены для их освященных глоток. Мы вовсе не собирались оскорблять их чувства или не считаться с их предрассудками, но уже в этот ранний час у нас вышла вся вода, и мы сгорали от жажды. Именно здесь и при таких обстоятельствах я изрек афоризм, вскоре ставший знаменитым. Я сказал: «Нужда не знает законов». Мы вошли в пещеру и напились.
Наконец мы выбрались из толпы этих крикливых попрошаек; мы взбирались все выше в гору, и они отставали от нас понемногу — сперва старики, потом малые дети, за ними девушки; мужчины покрепче бежали за нами добрую милю и отстали, лишь получив последний пиастр и поняв, что больше никакого бакшиша не будет.
Через час мы уже были в Наине, где Христос воскресил сына вдовы. Наин — это маленькая Магдала. Жителей здесь очень мало. В сотне ярдов отсюда находится то самое кладбище, куда несли покойника; могильные камни, как принято у евреев в Сирии, лежат на земле плашмя, — вероятно, мусульмане не позволяют ставить их. Мусульманская гробница обычно грубо оштукатурена и побелена, и на одном конце ее стоит кое-как обтесанный камень — жалкое подобие украшения. В городах могилы зачастую имеют совсем уж непривычный вид: высокие и узкие мраморные надгробия со сложными надписями, золоченые и разрисованные, стоят на том месте, где похоронен человек, и каждое увенчано искусно изваянной чалмой, по которой сразу видно, какое положение занимал покойный при жизни.
Нам показали остаток древней стены, — говорят, она примыкала к воротам, из которых много веков назад выносили умершего сына вдовы, когда Иисус повстречал похоронную процессию:
Когда же он приблизился к городским воротам, тут выносили умершего, единственного сына у матери, а она была вдова; и много народа шло с нею из города.
Увидев ее, Господь сжалился над нею и сказал ей: не плачь.
И подошел, прикоснулся к одру; несшие остановились; и он сказал: юноша! Тебе говорю, встань.
Мертвый, поднявшись, сел и стал говорить; и отдал его Иисус матери его.
И всех объял страх, и славили Бога, говоря: великий пророк восстал между нами, и Бог посетил народ свой.
На месте, где, как гласит предание, было жилище вдовы, стоит небольшая мечеть. Два старых араба сидели у порога. Мы вошли, и наши паломники отбили по кусочку от цоколя, хотя для этого им пришлось коснуться молитвенных ковриков и даже ступить на них. Это было все равно что отбить по куску от сердца каждого из этих стариков. Не сняв обуви, варварски наступить на священный коврик, чего не позволит себе ни один араб, — значило причинить боль людям, не сделавшим нам никакого зла. Что, если бы орава вооруженных чужеземцев вломилась в сельскую церковь в Америке и, ради того чтобы пополнить свои коллекции, стала топтать Библию, отбивать по кусочку от решетки алтаря и от кафедры? Впрочем, тут есть разница. Одно дело осквернение нашего храма, другое — осквернение языческого.
Мы снова спустились на равнину и на минутку задержались у колодца времен Авраама — никак не новее. Место здесь пустынное. Колодец обнесен стеною высотой в три фута, сложенной из массивных, грубо обтесанных каменных глыб, — совсем как на картинках в Библии. К колодцу сошлись верблюды; одни стояли, другие опустились на колени. Тут же кучки невозмутимых осликов; голые смуглые дети бегают вокруг них, садятся на них верхом, дергают их за хвост. Босые девушки, бронзово-смуглые и черноглазые, в лохмотьях, но с медными браслетами и грошовыми серьгами, несут на головах кувшины с водой или черпают воду из колодца. В стороне стадо овец дожидается, пока пастухи наполнят водою выдолбленные камни и можно будет напиться: камни эти, как и те, которыми обнесен колодец, гладко отполированы мордами многих поколений томимых жаждою животных, тершихся о них. Тут и там живописные арабы, усевшись в кружок прямо на земле, важно курят свои трубки с длинными чубуками, другие наливают воду в черные бурдюки из овечьих шкур, наполняют их до отказа, и они раздуваются так, что короткие ножки нелепо растопыриваются, — эти бурдюки напоминают распухших баранов-утопленников. Вот он, Восток, которым я тысячи раз восхищался, любуясь богатой игрой света и тени на гравюрах. Но на гравюрах нет ни запустения, ни грязи, ни лохмотьев, ни блох, ни уродливых лиц, ни гноящихся глаз, ни пирующих мух, ни порожденной невежеством тупости во взгляде, ни стертых до живого мяса ослиных спин, ни раздражающей и непонятной болтовни на незнакомых наречиях, ни зловония, исходящего от верблюдов, ни мыслей о том, что, если б подложить под все это тонну-другую пороха и запалить его, получилось бы куда эффектнее, — и эту радующую глаз картину можно было бы вспоминать с удовольствием, проживи мы хоть тысячу лет.
На гравюрах Восток выглядит куда приятнее. Отныне меня уже не обманешь картиной, изображающей встречу Соломона с царицей Савской. Сударыня, скажу я про себя, вы очень хороши, но ноги у вас не слишком чистые, и пахнет от вас, как от верблюда.
Вдруг грозный араб, приведший караван верблюдов, узнал в нашем Фергюсоне старого приятеля; они кинулись друг другу на шею и расцеловали друг друга в обе щеки, заросшие грязными бородами. Тут я понял то, что всегда казалось мне лишь плодом восточного красноречия. Я говорю о том случае, когда Христос упрекнул фарисея или еще кого-то в том, что он «не дал ему целования». Мне казалось маловероятным, чтобы мужчины ни с того ни с сего целовались, но теперь я знаю, что здесь они целуются. И на то есть веские причины. Обычай этот вполне естественный и понятный: людям свойственно целоваться; но вряд ли кто-нибудь по доброй воле согласится целовать здешних женщин. Чем больше путешествуешь, тем больше узнаешь. С каждым днем все новые библейские изречения, прежде для меня ничего не значившие, обретают смысл.
Мы объехали подножье горы Малый Хермон, миновали твердыню крестоносцев Эль Фуле и прибыли в Сонам. Это еще одна вылитая Магдала—та же стенная роспись, все то же. Предание гласит, что здесь родился пророк Самуил и одна здешняя жительница построила на городской стене убежище для пророка Елисея. Пророк спросил, какого она ждет вознаграждения. Вполне естественный вопрос, ибо здешний народ с тех далеких времен и поныне сперва навязывается со своими благодеяниями и услугами, а потом ждет и выпрашивает за них плату. Елисей хорошо это знал. Он и помыслить не мог, чтобы кто-то построил для него это скромное жилище совершенно бескорыстно, из одной только старой дружбы. Мне всегда казалось, что Елисей поступил весьма неучтиво, чтобы не сказать грубо, задав этой женщине подобный вопрос, но теперь я так не думаю. Женщина ответила, что ей ничего не надо. Тогда за ее доброту и бескорыстие он обрадовал ее вестью, что она понесет сына. Это была щедрая награда — за дочь она бы его не поблагодарила: дочери здесь всегда были не в чести. Сын родился, рос, набирался сил и умер. И здесь, в Сонаме, Елисей воскресил его.
Мы наткнулись на лимонную рощу — она прохладная, тенистая, все ветви отягощены плодами. Когда красоту видишь редко, готов найти ее и там, где ее нет, но мне эта роща показалась поистине прекрасной. И она была прекрасна. Я не преувеличиваю. Я всегда буду вспоминать Сонам с благодарностью: после долгой томительной езды по жаре деревья укрыли нас в своей густой тени. Мы позавтракали, отдохнули, поболтали, выкурили трубки — так прошел час, потом мы сели на лошадей и поехали дальше.
Пересекая рысцой равнину Изреельскую, мы повстречали с полдюжины бедуинов, очень похожих на индейцев, — размахивая длиннейшими копьями, они гарцевали на старых костлявых клячах и пронзали воображаемого врага; лохмотья их развевались по ветру, они гикали, вопили и вообще вели себя, как сумасшедшие. Вот они наконец — «дикие, вольные сыны пустыни, на своих прекрасных арабских кобылицах вихрем несущиеся по равнине», о которых мы столько читали и которых жаждали увидеть! Вот они — «живописные одежды»! Воистину, «великолепное зрелище»! Оборванные бродяги... дешевое бахвальство... «арабские кобылицы» из одних хребтов и ребер, точно музейный скелет ихтиозавра, горбатые и нескладные, как дромадер! Стоит раз взглянуть на истинного сына пустыни — и он навсегда лишится романтического ореола; стоит увидеть его коня — и почувствуешь потребность немедленно совершить акт милосердия: расседлать его, и пусть без помехи развалится на составные части.
Вскоре мы подъехали к разрушенному городу на горе, — это и был древний Изреель.
Изреель некогда был столицей, в ней жил Ахав, царь Самарии (по тем временам это было весьма обширное царство — всего вдвое меньше Род-Айленда). Неподалеку жил человек именем Навуфей, и у него был виноградник. Царь попросил у него виноградник, но тот не пожелал расстаться с ним; тогда царь предложил купить виноградник, но Навуфей и тут отказал ему. В те времена почиталось преступным за какую бы то ни было цену уступить землю, завещанную предками, — и даже если человек расставался с нею, она возвращалась к нему или к его наследникам в первый же юбилейный год. Тогда царь, этот великовозрастный баловень, глубоко опечаленный, пришел домой, лег на постель и отворотился к стене. Царица, которая пользовалась такой дурной славой, что ее именем и поныне называют недостойных женщин, вошла к нему и спросила, отчего встревожен дух его, и он рассказал ей. Иезавель пообещала, что виноградник будет его; она пошла и от имени Ахава написала поддельные письма к старейшинам и знатным людям и велела им объявить пост и посадить Навуфея на первое место в народе, потом подкупить двух свидетелей, которые бы сказали, что он хулил Бога. И они сделали так, и обвиняемого вывели за городскую стену и побили камнями, и он умер. Тогда Иезавель пошла и сказала царю: «Вот, Навуфея нет в живых, встань и возьми себе виноградник». Ахав пошел в виноградник, чтобы взять его во владение. Но пророк Илия пришел к нему туда и предрек ему судьбу его и судьбу Иезавели: он сказал, что на том месте, где псы лизали кровь Навуфея, они будут лизать его кровь, и сказал еще, что псы пожрут Иезавель за стеною Изрееля. По прошествии времени царь был убит в сражении, и когда колесницу его обмывали в пруде Самарийском, псы лизали кровь его. Прошло время и Ииуй, который был царем в Израиле, по велению одного из пророков прибыл в Изреель; он вершил правосудие по обычаю того времени: убил многих царей и их подданных, а войдя в город, увидел Иезавель, которая глядела на него из окна, нарумяненная и разодетая, и велел бросить ее ему под ноги. И слуга выбросил ее, и конь Ииуя растоптал ее. Потом Ииуй сел за трапезу и, немного погодя, сказал: «Подите и предайте земле тело этой недостойной, ибо она царская дочь». Однако дух милосердия снизошел на него слишком поздно, ибо пророчество уже исполнилось — псы пожрали ее, и слуги «не нашли от нее ничего, кроме черепа, и ног, и кистей рук».
После смерти Ахава некому было защитить его семью, и Ииуй убил семьдесят его осиротевших сыновей. Потом он убил всех родственников и воспитателей детей Ахавовых, и слуг, и всех друзей его, и отдыхал от трудов своих, а потом близ Самарии встретились ему сорок два человека, и он спросил их, кто они такие; они сказали, что они братья царя иудейского. И он убил их. И, прибыв в Самарию, сказал, что покажет свою ревность о Господе; и он созвал всех священников и всех поклонявшихся Ваалу, притворившись, будто он собирается принять их веру и принести великую жертву Ваалу; когда же они оказались в таком месте, где не могли защищаться, он приказал перебить их всех до единого. После этого Ииуй, добрый сеятель веры, снова отдыхал от трудов своих.
Мы вернулись в долину и поехали к источнику Айн Иилуд. Обычно его называют источник Изреельский. Это пруд площадью футов в сто и четырех футов глубиной, куда впадает ручеек, вытекающий из-под нависшего над ним уступа скалы. Место это пустынное и уединенное. В старину здесь стоял лагерем Гедеон; позади Сонама расположились «мадианитяне и амаликитяне и жители востока», они были «в таком множестве, как саранча; верблюдам их не было числа, много-много было их, как песку на берегу моря». Иными словами, их было сто тридцать пять тысяч воинов и соответствующее количество средств передвижения.
Гедеон, всего лишь с тремястами воинов, напал на них врасплох среди ночи, а потом стоял в стороне и смотрел, как они рубили друг друга, пока не полегло их на поле сто двадцать тысяч.
Когда стало темнеть, мы расположились лагерем у Иенина, а в час ночи поднялись и двинулись дальше. На рассвете мы миновали то место, где, по самому достоверному преданию, находится ров, в который братья бросили Иосифа; около полудня, одолев одну за другой несколько горных вершин, поросших смоковницами и оливами, мы завидели милях в сорока впереди Средиземное море, потом проехали много древних библейских городов, жители которых провожали нашу христианскую процессию свирепыми взглядами и, видно, с радостью закидали бы нас камнями; и наконец приблизились к поднимающимся многочисленными уступами уродливым горам и при виде их сразу поняли, что вышли из Галилеи и наконец-то вступили в Самарию.
Мы взобрались на высокую гору, чтобы осмотреть город Самарию, откуда, быть может, была родом женщина, беседовавшая с Христом у колодца Иакова, и откуда, несомненно, происходил прославленный добрый самаритянин. Говорят, Ирод Великий построил на этом месте великолепный город, — тому свидетельством, как указывают многочисленные авторы, служит великое множество грубых известняковых колонн двадцати футов высотой и двух футов в поперечнике, уродливых и по форме и по орнаменту. Во всяком случае, в древней Греции их бы не сочли прекрасными.
Жители в этом селении на редкость злобные и на днях забросали камнями две партии наших паломников, которые сами были в этом виноваты, — они вынули револьверы, хотя и не думали пускать их в ход; на Дальнем Западе это считается не слишком разумным поступком, да и где же на это станут смотреть по-другому? В новых территориях, если уж человек берег в руки оружие, он знает, что должен пустить его в ход; он должен пустить его в ход немедленно, ибо иначе его пристрелят на месте. Но наши паломники начитались Граймса.
В Самарии мы только и могли, что купить горсть древнеримских монет — франк за дюжину — да осмотреть ветхую церковь, построенную крестоносцами, и склеп, в котором некогда стоял гроб с телом Иоанна Крестителя. Святыню эту давным-давно перенесли в Геную.
Некогда, в дни пророка Елисея, Самария выдержала жестокую осаду сирийского царя. Съестные припасы стали так дороги, что «ослиная голова продавалась по восьмидесяти сиклей серебра, и четвертая часть каба голубиного помета — по пяти сиклей серебра».
Нам известно об одном случае, по которому можно ясно представить себе, какие страшные бедствия терпели в ту тяжкую пору осажденные в этих ныне разрушенных стенах. Однажды царь проходил по крепостной стене, и
женщина с воплем говорила ему: помоги, господин мой царь!.. И сказал ей царь: что тебе? И сказала она: эта женщина говорила мне: отдай своего сына, съедим его сегодня, а сына моего съедим завтра. И сварили мы моего сына и съели его. И я сказала ей на другой день: отдай же твоего сына, и съедим его. Но она спрятала своего сына.
Пророк Елисей предсказал, что через сутки съестные припасы будут стоить совсем дешево, и так оно и случилось. По неизвестной причине сирийское войско сняло осаду и бежало, в город снова был открыт доступ, голод кончился, и множество бессовестных спекулянтов голубиным пометом и ослятиной разорилось.
Мы с радостью уехали из этой жаркой, пыльной деревушки и поспешили дальше. В два часа мы остановились поесть и отдохнуть в древнем Сихеме, меж исторических гор Гаризим и Гевал, с вершины которых в старину провозглашали законы, проклятия и благословения толпившимся внизу иудеям.
Глава XXV. Сихем. — Могила Иосифа. — Колодец Иакова. — Силом. — Лестница Иакова. — Рама, Бероф, могила Самуила, Бейрский источник. — В стенах Иерусалима.
Узкое ущелье, где расположен Наблус, или Сихем, прекрасно возделано, и почва здесь черноземная и необыкновенно плодородна. Оно хорошо орошается, и его пышная растительность составляет резкий контраст с обнаженными горами, которые вздымаются по обе его стороны. Одна из них — древняя Гора благословений, другая — Гора проклятий; и мудрецы, которые повсюду ищут исполнения пророчеств, воображают, будто здесь они напали на истинное чудо, а именно: Гора благословений, мол, поражает своим плодородием, а та, вторая, поразительно бесплодна. Однако мы не заметили между ними большой разницы.
Сихем знаменит тем, что в нем одно время жил патриарх Иаков, и тем, что здесь обосновались племена израилевы, отпавшие от своего народа и провозгласившие вероучение, не согласное с верой их отцов. Тысячи лет род этот жил в Сихеме как отверженный, почти не поддерживая торговых или дружеских связей с людьми иной религии и национальности. В каждом поколении их насчитывалось не больше одной-двух сотен, но они по-прежнему твердо держатся своей древней веры и соблюдают свои древние обряды и обычаи. Толкуйте после этого о древности рода, о высоком происхождении! Князья и знатные вельможи гордятся своей родословной, если могут проследить ее на протяжении нескольких жалких столетий. Не безделица ли это для горстки старинных семей Сихема, которые могут назвать всех своих праотцев по прямой линии за тысячелетия, до столь отдаленных времен, что люди, выросшие в стране, где события, происходившие двести лет назад, уже глубокая древность, теряются, не в силах этого постичь. Вот это — респектабельность, вот это древность рода, это высокое происхождение, которым не стыдно похвастать! Жалкие и гордые остатки некогда могучей общины и поныне чуждаются всего мира; они все еще живут, как жили их праотцы, — так же трудятся, так же думают, так же чувствуют и на том же клочке земли, где ничто не изменилось, совершают свои странные обряды, как то делали их предки за тридцать веков до них. С любопытством, не отрывая глаз, глядел я на каждого последыша этого удивительного народа, — так, верно, мы глазели бы на ожившего мастодонта или на мегатерия, которые существовали на заре творения и видели чудеса того таинственного мира, что был до потопа.
Среди священных архивов этой удивительной общины тщательно хранится манускрипт древнего иудейского закона, который считается самым старинным документом на земле. Он написан на тонком пергаменте, четыре или даже пять тысяч лет назад. Одним только бакшишем приобретается право взглянуть на него. В последнее время слава его несколько померкла, потому что очень многие путешественники по Палестине в своих путевых записках позволили себе усомниться в его подлинности.
К слову сказать, у первосвященника этой самаритянской общины я за солидное вознаграждение раздобыл секретный документ, еще более древний, нежели упомянутый мною манускрипт, и куда более своеобразный. Я опубликую его в самое ближайшее время, как только закончу перевод.
Здесь же, в Сихеме, Иисус Навин перед смертью дал последние наставления сынам Израиля и тайно закопал под дубом бесценное сокровище. Суеверные самаритяне так и не отважились разыскивать его: они верили, что его охраняют грозные невидимые духи.
Милях в полутора от Сихема мы остановились у подножья горы Гевал, перед небольшой квадратной площадкой, обнесенной высокими, тщательно побеленными каменными стенами. В одном конце этой площадки стоит гробница — такие обычно делают мусульмане. Это могила Иосифа. Тут уж никаких сомнений быть не может.
Умирая, Иосиф предсказал исход евреев из Египта, который произошел четыреста лет спустя. В то же время он взял со своего народа клятву, что, отправляясь в землю Ханаанскую, они унесут с собой его кости и похоронят их в древней земле его отцов. Они сдержали клятву:
И кости Иосифа, которые вынесли сыны Израилевы из Египта, схоронили в Сихеме, в участке поля, которое купил Иаков у сынов Еммора, отца Сихемова, за сто монет.
Не много найдется на земле могил, которые внушали бы такое благоговение людям разной крови и разных вероисповеданий, как могила Иосифа. «Самаритянин и иудей, мусульманин и христианин равно чтят ее и приходят поклониться ей. Это могила Иосифа, преданного сына, нежного, всепрощающего брата, праведного человека, мудрого государя и правителя. Египет чувствовал его руку — мир знает историю его жизни».
На том самом «участке поля», которые Иаков купил у сынов Еммора за сто монет, находится знаменитый колодец Иакова. Высеченный в твердой скале, он занимает площадь в девять футов и уходит на девяносто футов вглубь. Имя этой самой обыкновенной ямы, мимо которой можно пройти, не заметив ее, знакомо и привычно каждому ребенку, каждому крестьянину в самых дальних краях. Он прославленнее Парфенона, он древнее пирамид.
Это здесь сидел Иисус и беседовал с женщиной из той странной, отставшей от века самаритянской общины, о которой я уже рассказывал, и говорил ей о таинственной живой воде. Если потомки знатных английских семей передают из рода в род рассказ о том, как триста лет назад тот или иной король осчастливил их предка, остановившись на день в его поместье, то уж несомненно потомки той женщины, живущие в Сихеме, все еще рассказывают с вполне простительной гордостью об этой беседе, которую их прабабка вела с христианским мессией. Вряд ли они не знают истинной цены подобной чести. Самаритяне такие же люди, как все, а людям свойственно накрепко запоминать встречи со знаменитостями.
Однажды, мстя за поруганную честь рода, сыны Иакова истребили всех жителей Сихема.
Мы распрощались с колодцем Иакова и ехали до восьми часов вечера, правда довольно медленно, ибо мы провели в седле уже девятнадцать часов и лошади наши вконец измучились. Мы далеко опередили свой обоз, и нам пришлось остановиться на ночлег в арабском селении и спать на земле. Мы могли бы провести ночь в самом большом доме, да пометали сущие пустяки: дом кишел паразитами, пол был земляной, всюду грязь, единственную спальню занимало семейство коз, а гостиную — два осла. Под открытым небом не было никаких неудобств, если не считать того, что смуглые оборванные жители обоего пола и всех возрастов расселись вокруг на корточках и, глядя на нас в упор, до полуночи громогласно судили и рядили о нас на все лады. Мы устали, и шум нам был нипочем, по, без сомнения, читатель поймет, что почти невозможно уснуть под столькими взглядами. Мы легли в десять, поднялись в два ночи и сразу двинулись в путь. Вот как тяжко приходится людям, попавшим во власть драгоманов, у которых в жизни одна цель — обскакать друг друга.
На рассвете мы проехали Силом, где триста лет хранился ковчег завета и у чьих ворот бедный старый Илий упал и «сломал себе хребет, когда вестник, прискакавший в город с поля битвы, сообщил ему о поражении его народа, о смерти его сыновей и, главное, о том, что в руки врага попала гордость Израиля, его надежда на спасение: древний ковчег завета, вынесенный его предками из Египта. Нечего удивляться, что, услыхав все это, он упал со своего седалища и сломал себе хребет. Но Силом ничем не прельстил нас. Мы так прозябли, что лишь движение могло хоть немного согреть нас, и так хотели спать, что едва держались в седле.
Немного погодя мы подъехали к бесформенной груде развалин, которая все еще называется Вефилем. Здесь лежал Иаков, когда в чудесном видении явились ему ангелы, устремляющиеся вниз и вверх по лестнице, спущенной с облаков на землю, и через растворенные врата небесные заглянул в их благословенное жилище.
Паломники подобрали то, что еще оставалось от священных руин, и мы двинулись к цели нашего крестового похода — к прославленному Иерусалиму.
Чем дальше мы ехали, тем яростнее пекло солнце, и окрест расстилалась все более каменистая, голая, мрачная и угрюмая местность. Если бы здесь на каждых десяти квадратных футах сто лет кряду трудилось бы по камнерезу, и то этот уголок земли не был бы так густо усеян осколками и обломками камня. Нигде ни травинки, ни кустика. Даже оливы и кактусы, верные друзья бесплодной земли, почти вывелись в этом краю. На свете не сыщешь пейзажа тоскливей и безрадостней, чем тот, что окружает Иерусалим. Дорога отличается от пустыни, по которой она пролегает, лишь тем, что она, пожалуй, еще гуще усеяна камнями.
Мы проехали Раму и Бероф и по правую руку увидели могилу пророка Самуила, прилепившуюся к выступу скалы. А Иерусалим все еще не показывался. Мы нетерпеливо погоняли лошадей. Лишь па минутку остановились у древнего Бейрского источника, но камни его, стертые и отполированные мордами мучимых жаждой животных, обратившихся в прах много веков назад, нимало не интересовали нас — нам не терпелось увидеть Иерусалим. Пришпоривая лошадей, мы одолевали подъем за подъемом и, еще не достигнув вершины, каждый раз начинали вытягивать шею, но нас неизменно ждало разочарование: впереди снова дурацкие горы, снова безобразная каменистая пустыня, а священного города все нет как нет.
Наконец к полудню вдоль дороги потянулись остатки древних стен и разрушенных арок; мы взяли еще один подъем — и шляпы всех паломников и всех грешников взлетели в воздух: Иерусалим!
Вот он теснится на этих вечных холмах и сверкает на солнце, чтимый народами древний город, весь белый, со множеством куполов, надежно построенный, окруженный высокой серой стеной. Какой он маленький! Да ведь он не больше какого-нибудь американского поселка с четырьмя тысячами жителей, не больше самого обыкновенного сирийского города с населением в тридцать тысяч. В Иерусалиме всего четырнадцать тысяч жителей.
Мы спешились и целый час, а то и больше, не обменявшись за это время и десятком слов, глядели на город, от которого нас еще отделяла широкая долина; мы отыскивали взглядом места, которые по картинкам знакомы каждому со школьных лет и уже не забываются до самой смерти. Вот Журавлиная башня, мечеть Омара, Дамасские ворога, гора Елеонская, долина Иосафата, башня Давида, Гефсиманский сад — по этим вехам мы уже могли определить, где находятся многие места и здания, которые не видны отсюда.
Я должен здесь отметить тот поразительный, но отнюдь не позорный факт, что даже наши паломники и те не плакали. Наверно, у каждого из нас в голове теснились мысли, образы и воспоминания, навеянные славной историей освященного веками города, лежавшего перед нами, и, однако, не раздалось ни одного рыдания.
Не плакать нам хотелось. Слезы были бы здесь неуместны. Иерусалим настраивает на размышления возвышенные, исполненные поэзии, а главное — достоинства. Таким мыслям не подобают ребяческие порывы.
Вскоре после полудня через древние и столь знаменитые Дамасские ворота мы вступили на узкие кривые улицы, и вот уже несколько часов я пытаюсь постичь, что я и в самом деле в том прославленном древнем городе, где жил Соломон, где Авраам говорил с Богом и где еще стоят стены, видевшие распятие Христа.
Глава XXVI. Описание Иерусалима. — Храм гроба Господня. — Могила Иисуса. — Монашеские плутни. — Могила Адама. — Гробница Мельхиседека. — Место распятия Христа.
Хороший ходок, выйдя за городские стены, может за час обойти весь Иерусалим. Не знаю, как еще объяснить, насколько он мал. Вид у города очень своеобразный. Он весь шишковатый от бесчисленных маленьких куполов, точно тюремная дверь, обитая гвоздями. На каждом доме до полудюжины этих каменных, выбеленных известкой куполов; широкие и приземистые, они сидят посреди плоской крыши, где по одному, а где и тесной кучкой. И когда смотришь с холма на сплошную массу домов (они так тесно жмутся друг к другу, будто здесь вовсе нет улиц и все здания срослись воедино), видишь самый шишковатый на свете город, за исключением Константинополя. Кажется, что весь он от центра и до окраин покрыт перевернутыми блюдцами. Однообразие нарушается лишь высокой мечетью Омара, Журавлиной башней и еще двумя-тремя зданиями, которые возвышаются над городом.
Дома, как правило, двухэтажные, прочной каменной кладки, побеленные или оштукатуренные, и все окна забраны выступающими далеко вперед деревянными решетками. Чтобы воспроизвести иерусалимскую улицу, достаточно подвесить к каждому окну на любой американской улочке поставленный стоймя небольшой курятник.
Улицы здесь неровно, кое-как вымощены камнем, все кривые, до того кривые, что кажется, вот-вот дома сомкнутся; и сколько бы путник ни шел по ним, его не оставляет уверенность, что ярдов через сто он упрется в тупик. Над первыми этажами многих домов выступает узкий портик, или навес, который ни на что не опирается, и я не раз видел, как, отправляясь в гости, кошка перепрыгивала через улицу с одного навеса на другой. Кошка без особого труда перепрыгнет и вдвое большее расстояние. Я упоминаю об этом, чтобы дать представление о ширине здешних улиц. Раз кошка может с легкостью перепрыгнуть улицу, едва ли нужно говорить, что карете тут не проехать. Этим экипажам нет доступа в священный город.
Население Иерусалима составляют мусульмане, евреи, греки, итальянцы, армяне, сирийцы, копты, абиссинцы, греческие католики и горсточка протестантов. Здесь, на родине христианства, эта последняя секта насчитывает всего каких-нибудь сто человек. Всевозможные оттенки и разновидности всех национальностей и языков, которые здесь в ходу, слишком многочисленны, чтобы говорить о них. Должно быть, среди четырнадцати тысяч душ, проживающих в Иерусалиме, найдутся представители всех наций, цветов кожи и наречий, сколько их есть на свете. Всюду отрепья, убожество, грязь и нищета — знаки и символы мусульманского владычества куда более верные, чем флаг с полумесяцем. Прокаженные, увечные, слепцы и юродивые осаждают вас на каждом шагу; они, как видно, знают лишь одно слово на одном языке — вечное и неизменное «бакшиш». Глядя на всех этих калек, уродов и больных, что толпятся у святых мест и не дают пройти в ворота, можно подумать, что время повернуло вспять и здесь с минуты на минуту ждут, чтобы ангел Господень сошел возмутить воду Вифезды. Иерусалим мрачен, угрюм и безжизнен. Не хотел бы я здесь жить.
Первым делом каждый, разумеется, спешит поклониться гробу Господню. Он в самом городе, у западных ворот. И гроб Господень и место, где был распят Христос, и вообще все места, тесно связанные с этим потрясающим событием, весьма искусно собраны все вместе, иод одну крышу — под купол Храма святого гроба Господня.
Пробившись сквозь толпу нищих и оказавшись в церкви, вы можете увидеть слева нескольких турецких стражей — ибо христиане разных сект, дай им волю, не только переругаются, но и передерутся в этом священном месте. Прямо перед вами мраморная плита, покрывающая камень миропомазания, на котором тело Спасителя готовили к положению во гроб. Пришлось покрыть этой плитой подлинный камень, чтобы предохранить его от разрушения: уж очень усердно паломники откалывали от него по кусочку и увозили домой. Рядом с ним круглая ограда — она окружает место, на котором стояла богородица, когда совершалось помазание.
Войдя в ротонду, мы остановились перед самым священным местом христианского мира — перед гробом Иисуса. Он стоит посреди храма, под центральным куполом. Над ним воздвигнута причудливой формы часовенка из желтого и белого камня. Внутри этого маленького храма лежит обломок того самого камня, который был отвален от двери гроба и на котором сидел ангел, когда туда на рассвете пришла Мария. Низко пригнувшись, мы вошли под своды, в самый склеп. Он всего шести футов на семь, и каменное ложе, на котором покоился Спаситель, занимает всю длину склепа и половину его ширины. Оно покрыто мраморной плитой, изрядно истертой поцелуями паломников. Теперь эта плита служит алтарем. Над нею висит с полсотни золотых и серебряных лампад, в которых постоянно поддерживается огонь, и еще множество всяких безделушек, мишуры и безвкусных украшений оскорбляют гробницу.
У каждой христианской секты (за исключением протестантов) под крышей Храма святого гроба Господня есть свои особые приделы, и никто не осмеливается переступить границы чужих владений. Уже давно и окончательно доказано, что христиане не в состоянии мирно молиться все вместе у могилы Спасителя. Сирийский придел не отличается красотой. Беднее всех придел коптов — это просто мрачная пещера, грубо высеченная в скалистом подножии Голгофы; в одной стене ее высечены две древние гробницы, — как утверждают, в них погребены Никодим и Иосиф из Аримафеи.
Проходя меж массивных контрфорсов и колонн в другую часть храма, мы набрели на группу итальянских монахов — с тупыми физиономиями, в черных рясах; в руках они держали свечи и что-то распевали по-латыни, разыгрывая какое-то религиозное действо вокруг белого мраморного круга, вделанного в пол. На этом самом месте воскресший Спаситель явился Марии Магдалине в образе садовника. Рядом вделан другой камень, в форме звезды, — здесь стояла в ту минуту Мария Магдалина. И вокруг этого места монахи тоже ходили с пением. Они священнодействуют везде и всюду — в каждом уголке просторного здания, в любое время дня и ночи. Всегда во мраке мелькают их свечи, и от этого темный старый храм выглядит еще угрюмее, чем ему надлежит, хоть он и гробница.
Нам показали то место, где Христос явился своей матери после воскресения из мертвых. Мраморная плита лежит также и там, где святая Елена, мать императора Константина, лет через триста после распятия Спасителя, нашла кресты. Согласно преданию, эта замечательная находка вызвала всеобщее бурное ликование. Но оно было непродолжительно. Сам собой возник вопрос: на каком из этих крестов был распят Спаситель и на каких — разбойники? Терзаться сомнениями в столь важном деле, не знать точно, которому кресту надлежит поклоняться — это ужасное несчастье. Всеобщее ликование сменилось скорбью. Но разве найдется на свете хоть один служитель веры, который не сумел бы разрешить такую несложную задачу? Вскоре один из них надумал, как вернее всего узнать истину. В Иерусалиме была тяжело больна одна знатная дама. Мудрые пастыри распорядились, чтобы кресты, по одному, поднесли к ее одру. Так и сделали. Как только взгляд больной упал на первый крест, она испустила крик, который, говорят, слышен был за Дамасскими воротами и даже на горе Елеонской, и упала без памяти. Ее привели в чувство и поднесли второй крест. Тотчас с нею сделались страшные судороги, так что шестеро сильных мужчин с величайшим трудом удерживали ее. Теперь уже боялись поднести третий крест. Может быть, это вообще не те кресты, может быть того, истинного креста и нет среди них? Однако, видя, что больная того гляди умрет от терзающих ее судорог, решили, что на худой конец третий крест быстрее избавит ее от мучений. И вот поднесли третий крест. И — о, чудо! — больная вскочила с одра счастливая и сияющая, и совершенно исцеленная! Разве могли мы не уверовать в подлинность креста, услыхав о столь убедительном доказательстве? Поистине, стыдно было бы сомневаться. Ведь даже та часть Иерусалима, где это случилось, все. Еще существует. А стало быть, не остается места сомнениям.
Священнослужители пытались показать нам через небольшую сетку обломок подлинного столба бичевания, к которому привязан был Христос, когда его истязали. Но мы не могли разглядеть его, потому что за сеткой было темно. Впрочем, там есть палочка, которую паломник может просунуть сквозь отверстие в сетке, и тогда у него уже не остается никаких сомнений, что там находится подлинный столб бичевания. Было бы непростительно сомневаться, ведь он сам чувствовал, что палка уперлась в столб. Яснее нельзя было почувствовать.
Неподалеку отсюда находится ниша, в которой прежде хранили кусок подлинного креста, но теперь его там нет. Этот кусок креста открыли в шестнадцатом веке. Католическое духовенство утверждает, что давным-давно его похитили священники иной секты. Это тяжкое обвинение, но мы прекрасно знаем, что он и в самом деле был украден, ибо своими глазами видели его в нескольких итальянских и французских соборах.
Но из всех святынь нас больше всего тронул скромный старый меч отважного крестоносца Готфрида Бульонского — иерусалимского короля Готфрида. Во всем христианском мире не найти другого меча, который так привлекал бы сердца, — ни один меч из тех, что ржавеют в родовых замках Европы, не может вызвать столь романтических видений, раззвонить о стольких истинно рыцарских подвигах или поведать столь воинственные истории о битвах и сражениях далекого прошлого. Он будит давно уснувшие воспоминания о священных войнах, и в воображении встают одетые в кольчуги рыцари, маршируют армии, разыгрываются сражения, длятся осады. Он говорит нам о Балдуине и Танкреде, о царственном Саладине и великом Ричарде Львиное Сердце. Такими вот клинками эти блистательные герои рыцарских романов ловко делили человека надвое, и одна половина падала в одну сторону, а другая — в другую. В те далекие времена, когда Готфрид владел этим самым мечом, он разрубил головы сотен сарацин от макушки до подбородка. Меч этот был заколдован духом, подвластным царю Соломону. Когда к шатру его господина приближалась опасность, он всякий раз ударял о щит, грозно возвещая тревогу, и повергал чуткую ночь в трепет. В часы сомнений, в тумане или во тьме Готфриду стоило вынуть меч из ножен — и он тотчас поворачивался острием в сторону врага и тем самым указывал путь и даже сам рвался из рук господина во след врагу. Как бы ни переоделся христианин, меч всегда узнает его и ни за что не тронет, и как бы ни переоделся мусульманин, меч все равно выскочит из ножен и поразит его насмерть. Истинность этих утверждений доказана многими преданиями, которые добропорядочные католические монахи хранят в числе самых достоверных. Мне теперь уже не забыть древний меч Готфрида. Я испытал его на одном мусульманине и рассек его пополам, как сдобную булку. Дух Граймса снизошел на меня, и будь у меня под рукой кладбище, я истребил бы всех язычников Иерусалима. Я отер кровь с меча и вернул его священнику, — я не хотел, чтобы свежая кровь заслонила те священные алые пятна, которые однажды, шестьсот лет тому назад, проступили на сверкающей стали, предупреждая Готфрида, что еще до захода солнца он перейдет в иной мир.
Бродя в полумраке по Храму святого гроба Господня, мы подошли к маленькому приделу, высеченному в скале, — место это испокон веков было известно под названием «Темница Христова». Предание гласит, что здесь был заключен Спаситель перед распятием. Под алтарем, у входа, стоят каменные колодки для ног. В них был закован Спаситель, и они так и называются по сей день — «узы Христа».
Греческий придел просторнее, богаче и пышнее всех остальных в Храме святого гроба Господня. Алтарь его, как и во всех греческих церквах, отделен от остального храма высоким иконостасом, который тянется поперек всего придела и так и сверкает золотом и драгоценными каменьями богатых окладов. Перед ним висит множество лампад, все они из золота и серебра и ст?ят больших денег.
Но гордость этого придела — невысокая колонна, поставленная посреди мощенного мрамором пола в знак того, что это и есть центр земли . Самые достоверные предания рассказывают, что это было известно давным-давно, и когда Христос пребывал на земле, он раз и навсегда рассеял все сомнения на этот счет и сам сказал, что так оно и есть. Помните, сказал он, что эта колонна возвышается над самым центром земли. И если центр переместится, то соответственно сдвинется и колонна. Колонна трижды сама собою меняла место. Происходило это потому, что трижды, в разное время, при великих потрясениях в природе громадные массы земли — по всей вероятности, целые горные гряды — улетучивались в пространство, и таким образом диаметр земли уменьшился, и центр ее сместился пункта на два. Это чрезвычайно любопытное и интересное обстоятельство — сокрушительный удар по тем философам, которые хотят нас уверить, будто никакая, даже самая малая частица земли не может улетучиться в пространство.
Чтобы убедиться, что это и есть центр земли, некий скептик однажды за щедрую плату получил разрешение подняться на купол храма и, стоя под солнцем, ровно в полдень поглядеть, отбросит ли он тень. Вниз он спустился совершенно убежденный. День был пасмурный, и солнце не показывалось, не было и тени; но скептик твердо уверился, что если бы солнце вышло и появились тени, у него самого тени не было бы. Сколько бы ни празднословили маловеры, подобных доказательств им не опровергнуть. Те, кто не закоснел в упрямом скептицизме и готов прислушаться к слову убеждения, черпают в этих доказательствах уверенность, которую уже ничто и никогда не поколеблет.
Если упрямцам и глупцам нужны еще более веские доказательства, что это и есть подлинный центр земли, — вот они. Прежде всего — из-под этой самой колонны взят был прах, из которого Бог сотворил Адама . Это, конечно, решающий довод. Ведь маловероятно, чтобы первый человек был сотворен из земли низшего качества, когда имелась полная возможность достать первосортную землю из самого центра. Это очевидно для всякого, кто способен мыслить. Бесспорно Адам был слеплен из праха, добытого именно в этом месте, это доказано хотя бы тем, что за шесть тысяч лет никто не сумел доказать, что он добыт не здесь, а где-нибудь в другом месте.
По удивительному совпадению под сводами этого великого храма, неподалеку от этой знаменитой колонны, и погребен наш прародитель Адам. Не может быть сомнений, что он действительно похоронен в могиле, которую нам показали, да и о чем тут спорить, ведь никто никогда не доказал, что он погребен не здесь.
Могила Адама! Как умилительно здесь, в чужом краю, вдали от дома, от друзей, от всех, кому ты дорог, вдруг увидеть могилу кровного родственника. Правда, далекого, но все же родственника. Я безошибочно почуял это кровное родство и затрепетал. Источник моей сыновней нежности заволновался до самых глубин, и я дал волю бьющим через край чувствам. Я прислонился к колонне и залился слезами. По-моему, ничуть не стыдно рыдать на могиле бедного, милого сердцу родича. Пусть тот, кому смешно мое волнение, закроет эту книгу, ему не придутся по вкусу мои странствия по Святой Земле. Благородный старец — ему не довелось увидеть меня... ему не довелось увидеть свое дитя. А я... мне... увы, мне не довелось увидеть его . Подавленный горем и обманутый в своих надеждах, он умер, не дождавшись моего рожденья... за шесть тысяч кратких весен до того, как я появился на свет. Но перенесем это мужественно. Будем верить, что ему лучше там, где он теперь. Утешимся мыслью, что если он и потерял на этом, то мы безусловно выиграли.
Потом гид повел нас к алтарю, воздвигнутому в честь римского солдата, одного из стражей, поддерживавших порядок во время распятия. Когда в наступившей кромешной тьме разодралась завеса храма; когда землетрясение раскололо Голгофу надвое; когда загрохотала небесная артиллерия и при грозных вспышках молний мертвецы в саванах хлынули на улицы Иерусалима, этот страж задрожал от страха и сказал: «Воистину он был сын Божий!» На том месте, где стоит сейчас алтарь, стоял тогда этот солдат, и прямо перед ним был распятый Спаситель, и от его взора и слуха не ускользнуло ни одно из чудес, случившихся на Голгофе или вокруг нее. И на том же самом месте первосвященники обезглавили его за эти кощунственные слова.
В этом алтаре прежде хранилась одна из самых поразительных святынь, какие когда-либо видел человек, — она обладала таинственной притягательной силой, от нее часами нельзя было оторвать глаз. Это не что иное, как медная табличка, которую Пилат прибил на крест Спасителя и на которой он написал: «Сей есть царь иудейский». Наверно, эту удивительную реликвию нашла святая Елена, мать Константина, когда побывала здесь в третьем веке. Она объездила всю Палестину, и ей всегда везло. Стоило этой доброй старой ревнительнице веры обнаружить в Библии, будь то Ветхий или Новый завет, упоминание о каком-либо предмете, и она тотчас отправлялась на поиски — и не отступалась, пока не находила его. Ей понадобился Адам — пожалуйста, вот он; ковчег — вот вам ковчег; Голиаф или Иисус Навин — она и их разыскала. Я уверен, что это она отыскала и надпись, о которой я только что говорил. Она нашла ее именно здесь, рядом с тем местом, где стоял пострадавший за веру римский солдат. Эта медная табличка теперь хранится в одной из церквей Рима. Всякий может увидеть ее там. Надпись видна очень ясно.
Мы прошли еще несколько шагов и оказались перед алтарем, возведенным на том самом месте, где, по словам почтенных католических патеров, солдаты делили одежды Спасителя.
Потом мы спустились в пещеру, которая, как говорят педанты и придиры, была некогда просто водоемом. Однако теперь здесь церковь — Церковь святой Елены. Она пятидесяти одного фута в длину и сорока трех в ширину. В ней сохранилось мраморное кресло, на котором сиживала Елена, надзирая за рабочими, когда они трудились, откапывая подлинный крест. Тут же воздвигнут алтарь святого Димаса, раскаявшегося разбойника. Здесь стоит и новая бронзовая статуя — статуя святой Елены. Она напомнила нам о бедняге Максимилиане, столь недавно убитом. Он преподнес эту статую в дар церкви, когда уезжал в Мексику, чтобы занять там престол.
Из водоема мы спустились на двенадцать ступеней в большой, грубо высеченный в скале грот. Он образовался после раскопок, которые производила Елена, разыскивая крест. Ей пришлось изрядно потрудиться здесь, но труды ее были щедро вознаграждены: она добыла терновый венец, гвозди с креста, честный крест и крест раскаявшегося разбойника. Она уже решила, что тут больше ничем не разживешься, но во сне ей было указание потрудиться еще денек. Это оказалось как нельзя более кстати. Она так и сделала — и нашла крест второго разбойника.
Стены и свод этого грота все еще льют горькие слезы в память события, случившегося на Голгофе, и когда эти слезы падают с мокрой скалы на головы благочестивых паломников, они тоже рыдают и плачут. Монахи назвали этот грот «Храмом измышления честного креста», — название весьма неудачное, ибо ведь профаны могут принять его за молчаливое признание, будто рассказ о том, что Елена нашла здесь честный крест, — просто вымысел. Но какое счастье сознавать, что люди просвещенные не усомнятся ни в одном слове этой истории.
Священнослужители любой секты, из любого придела Храма гроба Господня могут приходить в этот грот и плакать, и молиться, и возносить хвалы кроткому искупителю нашему. Однако представителям двух различных вероисповеданий не разрешается приходить сюда одновременно, иначе не миновать драки.
Мы еще побродили по древнему храму среди поющих монахов в длинных грубых рясах и сандалиях; среди паломников всех цветов кожи и многих национальностей в самых диковинных одеждах; под сумрачными сводами, между закопченных пилястров и колонн, в угрюмом полумраке собора, еще более густом от дыма и ладана, где мерцают десятки свечей, то появляясь, то вдруг исчезая, то проплывая взад и вперед в отдаленных приделах, словно волшебные блуждающие огоньки, — и наконец подошли к маленькой часовне, называемой «Часовня осмеяния». Под алтарем хранится обломок мраморной колонны; на него усадили Христа, когда, ругаясь над ним, в насмешку объявили его царем иудейским и венчали терновым венцом, а вместо скипетра дали ему в руки трость. Здесь завязали ему глаза, и били его по ланитам, и, издеваясь, говорили: «Прореки, кто ударил тебя?» Предание о том, что это и есть место осмеяния, очень древнее. Гид сказал нам, что первым об этом упомянул еще Сеавульф. Я с ним незнаком, но как же не считаться с его свидетельством? Никто из нас на это не решится.
Нам показали место, где когда-то были похоронены Готфрид и его брат Балдуин, первые христианские короли Иерусалима, — рядом со священным гробом, за который они столь долго и столь доблестно воевали с язычниками. Но ниши, в которых некогда хранился прах этих прославленных крестоносцев, ныне пусты, даже надгробные плиты исчезли, — их уничтожили благочестивые сыны греческой церкви: та разновидность христианской веры, которую исповедовали латиняне Готфрид и Балдуин, в каких-то незначительных частностях расходилась с их собственной.
Мы прошли дальше и остановились перед гробницей Мельхиседека! Вы, конечно, помните Мельхиседека; когда Авраам нагнал у стен Дана врагов, взявших в плен Лота, и отобрал у них все имущество, не кто иной, как царь Мельхиседек, вышел ему навстречу и взял с него дань. Это было около четырех тысяч лет назад; и вскоре Мельхиседек умер. Однако гробница его отлично сохранилась.
Когда входишь в Храм святого гроба Господня, первое, что хочешь увидеть — это самый гроб, — и действительно видишь его чуть ли не прежде всего остального. Второе — это место, где распят был Спаситель. Но его не покажут до самого конца. Это венец и слава святилища. Серьезный и задумчивый стоишь в склепе Спасителя — да и каким еще тут можно быть, но весьма трудно поверить, что когда-то здесь покоился Господь, и мысли эти отнюдь не способствуют волнению, которое должно бы возбуждать это место. Вот здесь, в другой части храма, стояла Мария, здесь — Иоанн, а здесь — Мария Магдалина; там толпа злословила Господа; тут сидел ангел; а вон там нашли терновый венец и честный крест; здесь явился воскресший Спаситель. Посмотреть на все это любопытно, но при этом как и у гроба Господня, с несомненностью чувствуешь, что все это ненастоящее, что все эти святые места просто-напросто измышление монахов. Но вот место, где был распят Христос, вызывает совсем иные чувства. Всей душой веришь, что именно здесь Спаситель расстался с жизнью. Вспоминаешь, что Христос прославился задолго до того, как пришел в Иерусалим; ведь слава его была столь велика, что за ним всегда следовали толпы; его появление в Иерусалиме взволновало весь город, и встречали его восторженно: нельзя забывать, что, когда Христа распяли, в Иерусалиме очень многие верили, что он истинный сын Божий. Уже одно то, что его здесь публично казнили, должно было обессмертить это место на века; а вдобавок буря, тьма, землетрясение, разодранная завеса храма и нежданное пробуждение мертвецов — все это привело к тому, что сама казнь и место, где она свершилась, запомнились даже самым беспечным очевидцам. Отцы рассказывали сыновьям о странном происшествии и показывали место, где оно случилось; те передавали рассказ этот своим детям — так пронеслись триста лет. И тут явилась Елена и воздвигла на Голгофе церковь в память о смерти и погребении Христа, дабы священное место это навеки памятно было людям; с тех пор здесь всегда стоит церковь. О том, где был распят Христос, не может быть двух мнений. Но где он был похоронен, знали всего, быть может, человек пять-шесть; и похороны не такое уж примечательное событие, поэтому простительны сомнения в подлинности гроба Господня, — не сомневаться в том, где именно он был распят, непростительно. Через пятьсот лет от памятника на Банкер-Хилле не останется и следа, но Америка все равно будет знать, где разыгралась битва и где пал Уоррен. Распятие Христа было слишком заметным событием для Иерусалима, и Голгофа стала слишком известна благодаря ему, чтобы об этом забыли через каких-нибудь триста лет. По крутой лестнице я взобрался на вершину скалы, где построена маленькая часовня, и смотрел на то место, где некогда стоял честный крест, с таким волнением, какого не вызывало во мне еще ничто земное. Мне не верилось, что три ямы на вершине скалы те самые, в которых когда-то были кресты, но уж наверно они были совсем близко, а какие-нибудь несколько футов расстояния не в счет.
Когда стоишь там, где распяли Спасителя, приходится напрягать все силы, чтобы не забыть, что он не был распят в католической церкви. Надо поминутно напоминать себе, что это великое событие произошло под открытым небом, а не в освещенном одними свечами темном уголке под самым куполом огромного храма, не в тесной часовенке, сверкающей драгоценными каменьями, разукрашенной пышно и крикливо, в чрезвычайно дурном вкусе.
Под похожим на стол мраморным алтарем в мраморном полу есть круглое отверстие. Под ним-то и находится яма, в которую некогда был вкопан крест. Приходя сюда, каждый паломник прежде всего опускается на колени и, взяв свечу, разглядывает эту яму. Эта своеобразная разведка ведется с такой сосредоточенностью, какой никогда не поймет и не оценит тот, кто не присутствовал при этом. Потом он поднимает свечу к висящему в алтаре над отверстием образу Спасителя, великолепно выгравированному на плите из чистого золота, ослепительно сияющему, усеянному алмазами, — и торжественная серьезность сменяется безграничным восхищением. Он встает с колен и за алтарем видит превосходно вырезанные фигуры Спасителя и разбойников, висящих на крестах, сверкающие всеми цветами радуги. Потом он поворачивается и видит богородицу и Марию Магдалину; потом — трещину в скале, образовавшуюся от землетрясения в час, когда умер Христос: продолжение ее он уже видел внизу, в стене одного из гротов; потом он видит за стеклом статую богородицы и поражается сказочному богатству ее убора, несчетным жемчугам, самоцветам и иным драгоценностям, которые покрывают ее с головы до пят. Со всех сторон кричащие украшения, на которые так щедра католическая церковь, они оскорбляют глаз, и паломник мучительно старается не забыть, что именно здесь место распятия, лобное место, Голгофа. И под конец он снова глядит на то, что в первую же минуту привлекло его взор, — на место, где стоял подлинный крест. Он уже удовлетворил свое любопытство, потерял интерес ко всему, что ему показали в этом храме, и только одно это место притягивает его, и он стоит как прикованный, не в силах отвести глаза.
Итак, я заканчиваю главу о Храме святого гроба Господня — о самом священном месте на земле для миллионов и миллионов мужчин, женщин и детей, для великих и малых, для рабов и свободных. Вся история этого храма, мысли и чувства, которые он будит в потрясенной душе, делают его самым прославленным во всем христианском мире. Вопреки всему показному, трескучему, бьющему на эффект, вопреки всем недостойным плутням, он все же остается великим, священным, почитаемым храмом, ибо здесь опочил Бог; вот уже полторы тысячи лет его святыни омываются слезами паломников, приходящих сюда из самых отдаленных земель; больше двухсот лет храбрейшие рыцари сражались, не щадя жизни, пытаясь завладеть им, чтобы язычники не могли больше осквернять его. Даже и в наши дни два народа, не желавшие уступить друг другу честь сменить купол на этом храме, вступили в войну, и в войне этой были загублены огромные богатства и пролиты реки крови. История полна им, этим старым Храмом святого гроба Господня, пропитана кровью, которая лилась потому, что люди слишком глубоко чтили место последнего упокоения того, кто был кроток и смиренен, милостив и благ!
Глава XXVII. Крестный путь. — Соломонов храм. — Мечеть Омара. — Здесь судили Давид и Саул. — Силоамская купель. — Гефсиманский сад.
Мы стояли в узкой улочке у башни Антония.
— На этих камнях, которые уже совсем искрошились, Спаситель отдыхал перед тем, как поднял крест, — сказал гид. — Здесь начинается крестный путь, он же путь скорби.
Мы бросили взгляд на священное место и двинулись дальше. Мы прошли под аркой «Ecce homoи увидели то самое окно, из которого жена Пилата предупредила его, чтобы он не делал ничего худого праведнику. Принимая во внимание солидный возраст этого окна, надо сказать, что оно превосходно сохранилось. Нам показали место, где Иисус отдыхал во второй раз, и площадь, где толпа отказалась отпустить его и сказала: «Кровь его надет на нас, и на детей наших, и на детей наших детей на вечные времена». Французские католики строят здесь церковь; они делают это с обычным своим почтением к историческим реликвиям, так что обломки древних стен, которые они еще застали на этом месте, скоро сольются с новыми. Немного дальше мы увидели место, где изнемогший Спаситель упал под тяжестью креста. Тогда здесь лежала толстая гранитная колонна, остаток какого-то древнего храма, и тяжелый крест ударился об нее с такой силой, что она раскололась пополам. Об этом нам поведал гид, задержав нас у расколотой колонны.
Мы перешли улицу и вскоре оказались у бывшего жилища святой Вероники. Когда Спаситель проходил здесь, она вышла ему навстречу, полная истинно женского сострадания, и, не страшась улюлюканья и угроз черни, сказала ему жалостливые слова и своим платком отерла пот с его лица. Мы столько слышали о святой Веронике, видели столько ее портретов работы самых разных мастеров, что увидать ее древний дом в Иерусалиме было все равно что неожиданно встретиться со старым другом. Но самое странное в случае со святой Вероникой, из-за чего она, собственно, и прославилась, заключается в том, что, когда она отирала пот, на ее платке отпечаталось лицо Спасителя, точный его портрет, и отпечаток этот сохранился по сей день. Мы знаем это, ибо видели этот платок в парижском соборе, в одном из соборов Испании и в двух итальянских. В Миланском соборе надо выложить пять франков, чтобы взглянуть на него, а в соборе св. Петра в Риме его почти невозможно увидеть ни за какие деньги. Ни одно предание не подтверждено столькими доказательствами, как предание о святой Веронике и ее носовом платке.
На следующем углу была глубокая выбоина в прочной каменной кладке дома, но мы, наверно, прошли бы мимо, не обратив на нее никакого внимания, если бы гид не объяснил, что она пробита локтем Спасителя, который здесь споткнулся и упал. Вскоре мы опять заметили точно такую же выбоину в каменной стене. Гид объяснил, что и здесь Спаситель упал, и это углубление — след его локтя.
Были и еще места, где Христос падал, и где он отдыхал; но одним из самых любопытных памятников древней истории, обнаруженных нами во время этой утренней прогулки по кривым улочкам, ведущим к Голгофе, был некий камень в стене дома — камень, иссеченный столькими морщинами и рубцами, что в нем было какое-то искаженное подобие человеческого лица. Выступы, соответствовавшие скулам, были начисто стерты жаркими поцелуями многих поколений паломников из дальних стран. Мы спросили: «Почему?» Гид объяснил, что это один из «тех самых камней иерусалимских», на которые сослался Христос, когда его упрекали за то, что, въезжая в город, он позволил народу кричать «Осанна!» Один из наших паломников сказал:
— Но ведь нет никаких доказательств, что камни и в самом деле завопили. Христос сказал, что если бы запретить людям кричать «Осанну», то камни возопили бы.
Гид и ухом не повел.
— Это и есть один из камней, которые возопили бы, — невозмутимо ответил он.
Сразу видно было, что нечего и пытаться поколебать простодушную веру этого молодца; все равно толку не будет.
И вот перед нами еще одно чудо, представляющее глубокий, непреходящий интерес, — тот самый дом, где некогда жил злосчастный бедняга, известный под именем Вечного жида, которого вот уже более восемнадцати столетий прославляют в стихах и прозе. В памятный день распятия он стоял подбоченясь в дверях этого самого дома и глядел на приближающуюся шумную толпу, и когда Спаситель хотел присесть на мгновение и передохнуть, он грубо оттолкнул его и сказал: «Иди, иди!» Христос сказал: «Иди и ты!» — И веление это не отменено по сей день. Всем известно, как этот злодей, на голову которого пало вполне заслуженное проклятие, век за веком скитается по всему свету, ищет покоя — и не находит, призывает смерть — но всегда тщетно, жаждет остановиться хоть где-нибудь — в городе, в пустыне, в безлюдном, диком краю — и вечно слышит все те же безжалостные слова, что гонят его вперед и вперед. Из преданий седой старины мы знаем, что, когда Тит разграбил Иерусалим и вырезал миллион сто тысяч иудеев на улицах и в переулках города, Вечного жида неизменно видели в самой гуще сражения: он склонял голову под сверкающие вокруг секиры, бросался на мечи, молниями прорезавшие воздух, подставлял обнаженную грудь под пролетавшие со свистом копья и стрелы, искал встречи с каждым оружием, которое сулило смерть, забвение, отдых. Но все было напрасно — он вышел из этой кровавой бойни без единой раны. Спустя пятьсот лет он последовал за Магометом, сеявшим смерть и разрушение в городах Аравии, а потом обратился против него, надеясь, что смерть не минет предателя. Но его расчеты снова не оправдались. Никого не миновало возмездие, кроме того единственного, кто не желал пощады. Еще через пять веков он снова искал смерти — во время крестовых походов. Он пришел в Аскалон, где свирепствовали голод и чума, — и опять уцелел. Он не мог умереть. Эти постоянные неудачи привели в конце концов к тому, что он потерял надежду на смерть. С тех пор Вечный жид лишь изредка заигрывает с самыми многообещающими средствами и орудиями уничтожения, — но, как правило, почти без всякой надежды на успех. Он делал ставку и на холеру, и на железные дороги, проявил живейший интерес к адским машинам и к патентованным лекарствам... Теперь он стар и угрюм, как и подобает в его лета, он не позволяет себе никаких легкомысленных развлечений, только иногда ходит смотреть на казни и очень любит бывать на похоронах.
Одно неминуемо: где бы он ни был, каждые пятьдесят лет он непременно должен являться в Иерусалим. Всего лишь год или два назад он был здесь в тридцать седьмой раз с тех пор, как на Голгофе распяли Христа. Говорят, многие старики, которые живы по сей день, видели его в этот раз и в предыдущий. Он совсем не меняется — старый, высохший, с ввалившимися глазами, безразличный ко всему на свете; впрочем, есть что-то в его поведении, что наводит на мысль, будто он кого-то ищет, кого-то ждет, — быть может, друзей своей юности. Но почти все они уже умерли. Одинокий он бродит по старинным улицам и то на одной стене, то на другой ставит какие-то знаки и с почти дружеским вниманием рассматривает старые строения и роняет скупые слезы у порога своего древнего жилища — очень горькие слезы. Потом он взимает арендную плату и снова уходит. Звездными ночами его часто видели у Храма святого гроба Господня, ибо долгие века он лелеял надежду, что, если бы ему удалось войти туда, он смог бы отдохнуть. Но стоит ему приблизиться — и двери с треском захлопываются, земля дрожит, все огни в Иерусалиме загораются мертвенно-синим светом. Тем не менее он делает это каждые пятьдесят лет. Безнадежная попытка, но легко ли отказаться от привычки, укрепившейся за восемнадцать столетий! Сейчас престарелый турист бродит где-то далеко отсюда. Должно быть, ему смешно смотреть на нас, на кучку болванов, которые с умным видом скачут галопом из страны в страну и воображают, будто таким образом можно постичь мир. Он, наверно, до глубины души презирает самодовольных молокососов, которые носятся по всему свету в наш век железных дорог и называют это путешествиями. Когда гид показал нам то место на стене, где Вечный жид оставил свой знак, я преисполнился изумления. Там было написано
Отправл. — окт. 1860 г.
Все, что я сообщил о Вечном жиде, можно подтвердить множеством доказательств, обратившись за ними к нашему гиду.
Огромная мечеть Омара и мощеный двор вокруг нее занимают четверть всего Иерусалима. Она стоит на горе Мориа, где прежде был храм царя Соломона. Для магометан эта мечеть самое священное место после Мекки. Еще год-два назад христианин ни за какие деньги не мог проникнуть в мечеть или в ее двор. Но теперь запрет снят, и бакшиш без труда распахнул перед нами двери.
Не стоит говорить о поразительной красоте, изысканном изяществе и соразмерности, которыми славится эта мечеть, ибо я ничего такого не заметил. Всего этого не увидишь с первого взгляда. Ведь как хороша настоящая красавица, нередко понимаешь лишь после того, как познакомишься с нею поближе; это правило относится и к Ниагарскому водопаду, и к величественным горам, и к мечетям, — особенно к мечетям.
Самое замечательное в мечети Омара — исполинский камень посреди ротонды. На нем Авраам чуть было не принес в жертву своего сына Исаака. Это по крайней мере достоверно, во всяком случае на это предание можно куда больше положиться, чем на многие другие. На том же камне стоял ангел и грозил Иерусалиму, а Давид уговаривал его пощадить город. Камень этот хорошо знаком и Магомету: с него он вознесся на небо. Камень хотел было последовать за ним, и если бы по счастливой случайности не подвернулся архангел Гавриил и не придержал его, ему бы это удалось. Мало кто может похвалиться такой хваткой, как Гавриил, — исполинские следы его пальцев в два дюйма глубиной остались на камне по сей день.
И этот огромный камень висит в воздухе. Он ничего не касается. Так сказал гид. Поразительно! В том месте, где стоял Магомет, в твердом камне остались отпечатки его ступней. Судя по ним, пророк носил башмаки шестидесятого размера. Но вот почему я заговорил об этом висящем в воздухе камне: под ним есть плита, которая, как говорят, закрывает отверстие, представляющее необычайный интерес для всех магометан, ибо это отверстие ведет прямо в подземное царство душ, и каждая душа, которая переводится оттуда на небо, должна пройти через него. У отверстия стоит Магомет и вытаскивает всех за волосы. Все магометане бреют головы, но предусмотрительно оставляют клок волос, чтобы пророку было за что ухватиться. По словам нашего гида, правоверный магометанин счел бы себя обреченным на вечные муки, если бы почему-либо лишился своего клока и почувствовал приближение смерти прежде, чем волосы успели отрасти. Впрочем, большинство тех магометан, которых я видел, все равно заслужило вечные муки, независимо от того, как их обрили.
Уже несколько веков ни одной женщине не разрешено подходить к этому первостепенной важности отверстию. Дело в том, что одну из представительниц прекрасного пола как-то поймали на месте преступления, когда она выбалтывала все земные новости томящимся в аду грешникам. Она была такая сплетница, что ничего не удавалось сохранить в тайне, — что бы ни сказали, что бы ни сделали на земле, в подземном царстве душ об этом узнавали еще до захода солнца. Пора было закрыть этот телеграф, и его закрыли. И почти в ту же минуту душа ее отлетела.
Внутри огромная мечеть пышно убрана — стены у нее из разноцветного мрамора, витражи и надписи искусно выложены мозаикой. У турок, как и у католиков, есть свои святыни. Гид показал нам подлинные доспехи великого зятя и преемника Магомета, а также щит Магометова дядюшки. Высокая железная ограда, окружающая камень, в одном месте украшена тысячами лоскутьев, привязанных к решетке. Это чтобы Магомет не забывал своих почитателей, побывавших здесь. Считается, что только один способ напомнить ему о себе был бы вернее, — обвязать ему вокруг пальца нитку на память.
Около мечети, на том месте, где сиживали Давид и Голиаф, когда судили народ, стоит крохотный храм.
Повсюду вокруг мечети Омара видишь разбитые колонны, жертвенники удивительной работы, обломки прекрасных мраморных украшений — бесценные остатки Соломонова храма. Их раскопали под толстым слоем земли и мусора на горе Мориа, и мусульмане всегда были склонны сохранять их с величайшей бережностью. В той части древней стены храма Соломонова, которая называется «Стена плача» и где евреи каждую пятницу лобызают священные камни и оплакивают былое величие Сиона, всякий может видеть остатки самого настоящего и доподлинного храма Соломона — три-четыре камня, лежащие один на другом, причем каждый вдвое длиннее семиоктавного фортепиано и шириной примерно во всю его высоту. На обломках этих очень своеобразная, необычная резьба. Но я уже говорил, что эдикт, запрещающий христианским псам вроде нас входить во двор мечети и любоваться бесценными мраморными столпами, некогда украшавшими внутренность храма, отменен всего лишь год или два назад, поэтому к глубокому интересу, который они, естественно, вызывают, прибавляется еще очарование новизны. Они встречаются на каждом шагу, особенно много их в соседней мечети Эль Акса, — для лучшей сохранности они вделаны в ее внутренние стены. Эти обломки, теперь грязные и запыленные, имеют лишь весьма отдаленное сходство с тем великолепием, равного которому, как нас учили, нет на земле; они вызывают в памяти пышные картины, которые все мы не раз рисовали в своем воображении: верблюды, груженные пряностями и сокровищами; красавицы рабыни, присланные в дар Соломону для его гарема; кавалькады богато разубранных коней и воинов; и царица Савская — самое волшебное из всех этих видений «восточного великолепия». В этих прекрасных обломках старины куда больше притягательной силы для легкомысленного грешника, чем в суровых камнях «Стены плача», которую целуют евреи.
Ниже, в лощине, под оливами и апельсиновыми деревьями, растущими в просторном дворе мечети, стоит множество колонн — остатки древнего храма, который они когда-то поддерживали. Там же сохранились массивные своды, — их не сумел уничтожить даже разрушительный плуг, о котором вещал пророк. Мы были приятно разочарованы, мы и не мечтали увидеть остатки настоящего храма Соломона, и, однако, не испытываем и тени подозрения, что это опять обман и монашеские плутни.
Мы пресыщены достопримечательностями. Теперь все для нас потеряло всякую прелесть, кроме Храма святого гроба Господня. Мы бывали в нем каждый день, и он не наскучил нам, но все остальное нам надоело. Здесь слишком много достопримечательностей, они кишат вокруг вас на каждом шагу: во всем Иерусалиме и его окрестностях, кажется, нет ни пяди земли, которая не была бы чем-либо знаменита или прославлена. Истинное облегчение пройти сотню ярдов самостоятельно, ускользнув от гида, который вечно донимает вас рассказами о каждом камне, лежащем на вашем пути, и тащит вас назад, в глубь веков, к тем временам, когда этот камень приобрел известность.
Трудно поверить, но однажды я поймал себя на том, что, облокотившись на древнюю стену, совершенно равнодушно гляжу на историческую купальню Вифезду. Я никогда не думал, что может существовать такое множество памятных мест, что они начнут даже приедаться. Но, по правде говоря, несколько дней кряду мы покорно ходили по городу и смотрели и слушали больше по обязанности, чем из каких-либо иных, более возвышенных и достойных побуждений. И часто, очень часто мы радовались, когда подходило время возвращаться домой и уже не надо было до изнеможения осматривать всякие знаменитые места.
Наши паломники стремятся слишком много вместить в один день. Достопримечательностями, как и сластями, можно объесться. С тех пор, как мы позавтракали сегодня утром, мы уже успели перевидать столько, что, если бы мы осматривали все это не торопясь, с толком, нам бы на целый год хватило пищи для размышлений.
Мы посетили купальню Езекии, где Давид увидел жену Урии, выходившую из воды, и влюбился в нее.
Мы вышли из города через Яффские ворота, и нам, разумеется, наговорили с три короба о Журавлиной башне.
Мы пересекли долину Гиннома, проехали меж двух прудов Тихона, а потом вдоль построенного Соломоном акведука, который по сей день снабжает город водой.
Мы поднялись на холм Злого совещания, где Иуда получил свои тридцать сребреников, и постояли под деревом, на котором, как гласит древнее предание, он удавился.
Потом мы снова спустились в ущелье, и тут гид принялся сообщать название и историю каждого камня и каждой насыпи, которые попадались на нашем пути: «Это Кровавое поле; в этой скале высечены жертвенники Молоху; здесь приносили в жертву детей; вон там Сионские врата, Тиропеонская долина, гора Офель; отсюда отходит долина Иосафата — справа колодец Иова». Мы направились вверх по долине Иосафата. Перечисление продолжалось: «Вот гора Елеонская; вот гора Соблазна; эта кучка хижин — селение Силоам; а вон то — царский сад; под этим деревом был убит первосвященник Захария; вон там гора Мориа и стена Иерусалимского храма; гробница Авессалома, гробница святого Иакова, гробница Захарии; а вон там Гефсиманский сад и гробница девы Марии; а вот Силоамская купель, а там...»
Мы заявили, что хотим спешиться, утолить жажду и отдохнуть. Мы изнемогали от жары. После бесконечной езды мы просто не стояли на ногах. Всем хотелось передышки.
Купель — это глубокий, обнесенный стеною ров, по которому бежит прозрачный ручей; он берет начало где-то под Иерусалимом и, проходя через источник богородицы, отдающий ему свои воды, течет сюда по прочной каменной трубе. Знаменитая купель без сомнения выглядит в точности так, как выглядела она при царе Соломоне, и все те же смуглые женщины, по старому восточному обычаю, спускаются сюда с кувшином на голове, как то было три тысячи лет назад и будет через пятьдесят тысяч лет, если к тому времени еще будут на свете восточные женщины.
Мы двинулись дальше и остановились у источника богородицы. Но вода здесь нехороша, и отдохнуть было невозможно, потому что целый полк мальчишек, девчонок и нищих не давал нам ни минуты покоя, требуя бакшиш. Гид сказал, чтобы мы подали им какую-нибудь малость, и мы послушались; когда же он прибавил, что они умирают с голоду, мы почувствовали, что совершили великий грех, помешав столь желанному концу, и попытались было отобрать свое подаяние, но, разумеется, не смогли.
Мы вошли в Гефсиманский сад и посетили гробницу богородицы; и то и другое мы уже видели прежде. Здесь неуместно говорить о них. Я отложу это до более подходящего времени.
Не могу сейчас говорить о горе Елеонской, или о том, какой вид открывается с нее на Иерусалим, Мертвое море и Моавские горы, или о Дамасских воротах и о дереве, посаженном иерусалимским королем Готфридом. Обо всем этом следует рассказывать, когда ты в хорошем расположении духа. О каменном столбе, который вделан в стену иерусалимского храма и, словно пушка, нависает над долиной Иосафата, я могу сказать только, что мусульмане верят, будто Магомет усядется на нем верхом, когда придет вершить суд над миром. Какая жалость, что он не может этого сделать, сидя па каком-нибудь насесте у себя в Мекке, не переступая границ нашей святой земли. Совсем рядом, в стене храма — Золотые ворота, они являли собою прекрасный образец скульптуры в те древние времена, когда храм еще строился, и остались им поныне. Отсюда в старину иудейский первосвященник выпускал козла отпущения, и тот убегал в пустыню, унося на себе груз всех грехов народа иудейского, скопившихся за год. Если б его вздумали выпустить теперь, он убежал бы не дальше Гефсиманского сада: эти несчастные арабы непременно слопали бы его вместе со всеми грехами. Им-то все нипочем: козлятина, приправленная грехом, для них недурная пища. Мусульмане неусыпно и с тревогой следят за Золотыми воротами, ибо в одном почтенном предании говорится, что когда падут эти ворота — падет ислам, а с ним и Оттоманская порта. Я ничуть не огорчился, заметив, что старые ворота несколько расшатались.
Мы уже дома. Мы совсем выбились из сил. Солнце едва не изжарило нас заживо.
Все же одна мысль служит нам утешением. Наш опыт путешествия по Европе научил нас, что со временем усталость забудется, и жара забудется, и жажда, и утомительная болтовня гида, и приставания нищих — и тогда о Иерусалиме у нас останутся одни приятные воспоминания: воспоминания, к которым с годами мы будем обращаться со все возрастающим интересом; воспоминания, которые станут прекрасными, когда все, что было докучного и обременительного, изгладится из памяти, чтобы уже больше не возвращаться. Школьные годы не счастливее всех последующих, но мы вспоминаем их с нежностью и сожалением, потому что мы забыли, как нас наказывали и как мы горевали о потерянных камешках и о погибших воздушных змеях, забыли все горести и лишения этой золотой поры и помним лишь набеги на огороды, поединки на деревянных мечах и рыбную ловлю во время вакаций. Мы вполне довольны. Мы можем подождать! Нам уготована награда. Через какой-нибудь год Иерусалим и все, что мы видели, и все, что испытали, станет волшебным воспоминанием, с которым мы не расстанемся ни за какие деньги.
Глава XXVIII. Вифания. — «Бедуины!» — Древний Иерихон. — Мертвое море. — Святые отшельники. — Газели. — Место рождения Спасителя, Вифлеем. — Храм рождества. — Возвращение в Иерусалим.
Мы подвели итог. Он оказался очень даже недурен. Нам оставалось поглядеть в Иерусалиме всего-навсего дома богача и Лазаря из притчи; гробницы царей и судей; место, где побили камнями одного из последователей Христа и обезглавили другого; горницу и стол, прославленные тайной вечерей; смоковницу, которая засохла по слову Иисуса; несколько исторических мест вокруг Гефсиманского сада и горы Елеонской и еще каких-нибудь пятнадцать — двадцать мест в разных частях города.
Дело шло к концу. Теперь вступала в свои права человеческая природа. Как и следовало ожидать, начали сказываться пресыщение и усталость. Силы понемногу изменяли паломникам, и пыл их угасал. Они уже не боялись, что упустят что-нибудь такое, что паломнику никак нельзя упускать, и заранее предвкушали близкий и вполне заслуженный отдых. Они несколько разленились. Они поздно выходили к завтраку и подолгу засиживались за обедом. Три или четыре десятка паломников, избравшие короткий маршрут, прибыли сюда с «Квакер-Сити», и нельзя было отказать себе в удовольствии вволю посплетничать. В жаркие дневные часы они с наслаждением полеживали на прохладных диванах в отеле, курили, болтали о приятных происшествиях минувшего месяца, ибо иные приключения, которые подчас раздражали и злили и казались лишенными всякого интереса, уже спустя какой-нибудь месяц стали выделяться на ровном и скучном фоне однообразных воспоминаний, точно радующие глаз вехи. Сирена маяка, предупреждающая о тумане, в городе тонет в миллионе менее резких и громких звуков, ее не услышишь уже за квартал, но моряк слышит ее далеко в море, куда не достигают городские шумы. Когда ходишь по Риму, все купола кажутся одинаковыми, но когда отъедешь на двенадцать миль, город уже совсем исчезает из виду, и лишь купол св. Петра парит над равниной, точно привязанный воздушный шар. Когда путешествуешь но Европе, все ежедневные происшествия кажутся одинаковыми, но когда их отделяют от тебя два месяца и две тысячи миль, в памяти всплывает лишь то, что стоит помнить, а все мелкое, незначительное улетучивается. Эта склонность покурить, побездельничать и поболтать не обещала нам ничего хорошего. Все ясно понимали, что нельзя позволить, чтобы она завладела нами. Надо попытаться переменить обстановку, иначе мы совсем распустимся. Было предложено поглядеть Иордан, Иерихон и Мертвое море. А все, что недосмотрели в Иерусалиме, можно пока отложить. Все сразу же согласились. Жизнь снова забила ключом. Тотчас заработало воображение: в седло... на широкие просторы... спать под открытым небом, в постели, которая простирается до самого горизонта. Больно было видеть, как эти коренные горожане пристрастились к вольной жизни, к привалам в пустыне. Человек — прирожденный кочевник, дух кочевничества заложен был еще в Адаме, передался патриархам, и как ни воспитывала нас цивилизация, за тридцать веков ей не удалось вытравить из нас этот дух. В кочевой жизни есть своя прелесть, и однажды вкусив ее, человек вечно будет к ней стремиться. В индейце, например, никакими силами не уничтожить кочевника.
Итак, предложение ехать на Иордан было одобрено, и мы сообщили об этом драгоману.
В девять часов утра караван уже поджидал нас у дверей отеля, а мы сидели за завтраком. В городе царило волнение. Носились слухи о войне и кровопролитии. Необузданные бедуины из Иорданской долины и пустынь, лежащих у Мертвого моря, восстали и собирались разделаться со всеми пришельцами. Они вступили в бой с эскадроном турецкой кавалерии и разбили его; есть убитые. Они загнали жителей деревни и турецкий гарнизон в старый форт близ Иерихона и осадили его. Они подошли к лагерю наших паломников у Иордана, и те спаслись лишь тем, что под прикрытием ночи ускользнули из лагеря и, изо всех сил погоняя и пришпоривая лошадей, ускакали в Иерусалим. Другую нашу группу обстреляли из засады, а потом атаковали средь бела дня. Обе стороны открыли огонь. По счастью, обошлось без кровопролития. Мы побеседовали с одним из тех паломников, которые стреляли, и узнали из первых рук, что в минуту смертельной опасности только мужество и хладнокровие, численное превосходство и вооружение, одним своим видом наводящее страх на врага, спасло их от неминуемой гибели. Нам передали, что консул настоятельно просит, чтобы никто из наших паломников не ездил к Иордану, пока положение не изменится; более того, он вообще не рекомендовал бы никому выезжать из города, разве что под усиленной военной охраной. Это осложняло дело. Но когда у дверей ждут лошади и все знают, для чего они тут, что бы сделали вы на пашем месте? Признались бы, что струсили, и отступили бы с позором? Едва ли. Какой мужчина пойдет на это, когда вокруг столько женщин? Вы бы поступили так же, как мы: сказали бы, что вам не страшен и миллион бедуинов, составили бы завещание и пообещали бы себе держаться скромно и незаметно в самом хвосте кавалькады.
Должно быть, мы все избрали одну и ту же тактику, и похоже было, что нам никогда не добраться до Иерихона. Моя лошадь отнюдь не была призовым скакуном, но, хоть режьте, мне никак не удавалось держаться позади остальных. Я все время оказывался в авангарде. Очутившись во главе кавалькады, я всякий раз пугался и спешивался, чтобы поправить седло, — но тщетно: все остальные тоже спешивались и принимались поправлять седла. Никогда еще у нас не было столько хлопот с седлами. Три недели все шло как по маслу, а тут со всеми сразу что-то приключилось. Я попробовал пойти пешком, для моциона, — я недостаточно находился в Иерусалиме, рыская по святым местам. Но и тут меня постигла неудача. Все как один жаждали моциона, и уже через каких-нибудь пятнадцать минут все спешились, и я снова оказался первым. Я не знал, что и делать.
Все это было уже за Вифанией. В этом селении мы остановились через час после выезда из Иерусалима. Нам показали гробницу Лазаря. Я бы поселился в ней куда охотнее, чем в любом здешнем доме. Показали нам также и большой источник Лазаря и его древнее жилище посреди селения. По всему видно, что он был человек состоятельный. Все, что нам рассказывают о нем в воскресной школе, очень несправедливо — можно подумать, что он был бедняк. Это его просто путают с тем Лазарем, который не имел других заслуг, кроме добродетели, а добродетель никогда не пользовалась таким почетом, как деньги. Дом Лазаря трехэтажный, каменный, но его совсем засыпало мусором, скопившимся за долгие века, и теперь виден один лишь верхний этаж. Мы взяли свечи и спустились в мрачный, как погреб, покой, где Христос разделил трапезу с Марфой и Марией и беседовал с ними об их брате. И поневоле мы с каким-то особенным чувством смотрели на это унылое жилье.
С вершины горы мы бросили взгляд на Мертвое море, лежащее на Иорданской равнине, точно голубой щит, и теперь шагаем по узкой, раскаленной, суровой и необитаемой теснине, где не выдержало бы ни единое живое существо, кроме разве саламандры. Все тут до отвращения угрюмо, мрачно, безжизненно! Вот в этой-то «пустыне» и проповедовал Иоанн, препоясанный куском верблюжьей шкуры, составлявшим весь его наряд, — но негде ему тут было разжиться ни диким медом, ни акридами. Уныло тащились мы по этому страшному ущелью, и каждый старался оказаться позади всех. Наши телохранители — два ослепительных молодых шейха, увешанные с головы до пят мечами, ружьями, пистолетами и кинжалами, — не спеша двигались во главе колонны.
«Бедуины!»
Все тотчас съежились и, точно черепаха, втянули голову в плечи. Первым моим побуждением было ринуться вперед и перебить всех бедуинов; вторым — ринуться назад и посмотреть, не приближается ли враг с тыла. Так я и сделал. И все остальные поступили так же. Если бы бедуины приближались с тыла, они дорого заплатили бы за свою опрометчивость. Мы все потом сошлись на этом. Тут разыгралось бы столь кровопролитное сражение, что никаким пером не опишешь. Я твердо знаю это — ведь каждый из нас сам сказал, как бы он расправился с врагом: такой неслыханной, такой изобретательной свирепости даже и вообразить невозможно. Один с полным спокойствием объявил, что он бы погиб, если надо, но не отступил ни на шаг; запасись терпением, он подпустил бы первого бедуина так близко, чтобы можно было пересчитать все полосы на его одежде, а пересчитав, выстрелил бы в упор. Другой собрался ждать не шевелясь, пока первое копье не окажется ровно в дюйме от его груди, тогда бы он увернулся и выхватил его. Я не смею сказать, как он хотел поступить с владельцем копья. При одной мысли об этом у меня кровь стынет в жилах. Третий задумал снять скальпы с тех бедуинов, которые придутся на его долю, и этих оскальпированных сынов пустыни привезти домой в качестве живых трофеев. Лишь наш служитель муз с горящим взором хранил молчание. Глаза его сверкали диким блеском, но уста были сомкнуты. Нетерпение наше росло, и к нему приступили с расспросами. Если бы он захватил бедуина, что бы он с ним сделал — пристрелил? Поэт улыбнулся мрачно и презрительно и покачал головой. Заколол бы кинжалом? Снова он качает головой. Четвертовал бы? Или содрал с живого кожу? Тот же ответ. О, ужас! Что же он собирался сделать?
— Слопать его живьем!
Вот какие страшные слова извергли его уста. Что такому отчаянному храбрецу изящный стиль? В глубине души я порадовался, что мне не пришлось стать свидетелем столь жестокой расправы. Ни единый бедуин не атаковал наш могучий тыл. И ни единый не атаковал нас с фронта. Просто к нам явилось подкрепление в лице тощих, как скелеты, арабов в одних рубахах и с голыми ногами; им велено было идти далеко впереди нас, размахивать ржавыми ружьями, кричать, похваляться своей силой и вообще всячески безумствовать и таким образом распугивать шайки разбойников-бедуинов, которые могут устроить нам засаду. Какой позор! Вооруженные белые христиане вынуждены путешествовать под охраной такого вот отребья, которое должно защищать нас от диких кочевников пустыни, этих кровожадных разбойников, всегда готовых совершить нечто ужасное, но никогда ничего такого не совершающих. Могу еще прибавить, что за всю эту поездку мы не видали ни одного бедуина, и наши телохранители оказались нам столь же необходимы, как лакированные башмаки и белые лайковые перчатки. Бедуины, которые так яростно атаковали другие партии паломников, были доставлены телохранителями этих партий: их нанимают в Иерусалиме и засылают в пустыню в качестве бедуинов. На глазах у паломников они после сражения сошлись с телохранителями и все вместе завтракали и делили бакшиш, который удалось выудить у этих паломников в минуту опасности, а потом сопровождали кавалькаду обратно до самого Иерусалима! Говорят, что этих несносных телохранителей шейхи и бедуины придумали совместно для взаимной выгоды, и, несомненно, это недалеко от истины.
Мы посетили источник, в котором пророк Елисей подсластил воду (она и сейчас еще сладкая); здесь он провел некоторое время, и вороны кормили его.
Древний Иерихон не из самых живописных руин. Когда около трех тысяч лет назад Иисус Навин, обойдя вокруг него семь раз, сокрушил его трубным гласом, он сделал свое дело так солидно и основательно, что от города осталось едва ли не ровное место. Сказано было, что проклят будет тот, кто попытается вновь отстроить его, и проклятие это в силе по сей день. Один царь, отнесясь к этому легкомысленно, хотел было нарушить запрет, но горько поплатился за свою самонадеянность. Здесь никогда никто не поселится, а ведь во всей Палестине мы не видели места, где удобней было бы стоять городу.
В два часа ночи нас вытащили из постели — новая возмутительная жестокость, новая попытка нашего драгомана опередить соперника. До Иордана оставалось меньше двух часов езды. И прежде чем кто-либо догадался взглянуть на часы, мы оделись и двинулись в путь; ночь была холодная, все мы клевали носом и мечтали о лагерных кострах, теплых постелях и о многом другом, что радует душу путника.
Ехали молча. Когда человек продрог, не выспался и чувствует себя несчастным, ему не до разговоров. Время от времени один из нас начинал дремать и, проснувшись от толчка, обнаруживал, что кавалькада исчезла во тьме. Тогда приходилось изо всех сил погонять лошадь и смотреть в оба, пока впереди не начинали опять маячить смутные тени. Изредка от одного к другому вполголоса передавали приказ: «Подтянись, подтянись! Тут повсюду рыщут бедуины!» При этих словах всех нас мороз подирал по коже.
Еще не было четырех часов, когда мы подошли к прославленной реке; темно было хоть глаз выколи, и мы вполне могли въехать в реку, даже не заметив ее. Некоторые из нас совсем приуныли. Мы ждали, ждали, но все никак не рассветало. Наконец мы отъехали немного, соснули часок на земле в кустах и схватили насморк. В этом смысле сон дорого обошелся нам; но с другой стороны, это было выгодное предприятие, ибо мы хоть на время забылись и проснулись в состоянии, более пригодном для первого знакомства со священной рекой.
С первыми проблесками зари все паломники разделись и вступили в темные воды, распевая гимн:
У бурных вод Иордана стою,
В раздумье взираю
На обетованную землю мою,
Где лежит все, чем я обладаю.
Но недолго они пели. Вода была так холодна, что пришлось оборвать на полуслове и поспешно выбраться на берег. Они стояли на берегу, дрожа мелкой дрожью, такие несчастные, убитые горем, что нельзя было не пожалеть их. Еще одна мечта, еще одна издавна лелеемая надежда обманула их. Они с самого начала дали себе слов, что перейдут Иордан в том самом месте, где его перешли израильтяне, когда, после долгих скитаний по пустыне, вступили в землю Ханаанскую. Они хотели перейти там, где в память об этом событии были положены двенадцать камней. И пока они переходили бы Иордан, их воображению рисовались бы несчетные толпы, которые рассекают воды Иордана, неся священный ковчег завета, возглашая «Осанну» и распевая благодарственные молитвы и хвалы. Каждый давал себе слово, что первым перейдет Иордан. И вот наконец-то они у цели, но течение слишком стремительно, и вода слишком холодна!
Тут-то Джек и сослужил им службу. С очаровательной беззаботностью, которая так естественна в юности, так подобает ей и так ей к лицу, он вошел в воду и направился к другому берегу, — и все, сразу повеселев, последовали его примеру и перешли Иордан вброд. В самом глубоком месте вода была только по грудь, иначе мы едва ли совершили бы этот подвиг, — нас снесло бы течением и мы выбились бы из сил и утонули, не успев выбраться на берег. Итак, цель была достигнута, и жалкие, измученные паломники уселись на берегу, поджидая солнышка, — всем хотелось не только ощутить священные воды, но и увидеть их собственными глазами. Но уж очень было холодно. Наполнили водой из священной реки несколько банок, срезали на берегу несколько тростников и, сев на лошадей, неохотно поехали дальше, чтобы не замерзнуть до смерти. Итак, мы видели Иордан весьма смутно. Густой кустарник, что растет по берегам, отбрасывая тень на неглубокие, но беспокойные воды («бурными» величает их гимн, чем несомненно льстит им), и мы так и не увидели, широка ли она. Однако мы перешли Иордан вброд и знаем по опыту, что многие улицы в Америке вдвое шире.
Вскоре после того, как мы пустились в путь, наконец рассвело, и не прошло и двух часов, как мы достигли Мертвого моря. Вокруг него в плоской, выжженной солнцем пустыне растет один только плевел, а яблоки, созревающие на этих берегах, по словам поэтов, прекрасны на вид, но стоит их разломить — и они превращаются в прах и пепел. Те, что попались нам, не отличались красотой и были горьки на вкус. Они не рассыпались в прах. Быть может, все дело в том, что они еще не созрели.
Пустыня и голые холмы вокруг Мертвого моря мерцают на солнце так, что больно смотреть, и нигде ни зелени, ни единого живого существа — ничего, что радовало бы глаз. Это мерзкий, бесплодный, испепеленный солнцем край. Гнетущая тишина нависла над ним. И невольно начинаешь думать о похоронах и смерти.
Мертвое море невелико. Воды в нем прозрачные, дно усыпано галькой и очень отлогое у берегов. Оно выбрасывает много битума, куски его валяются по всему берегу, и от этого вокруг стоит неприятный запах.
Авторы всех прочитанных нами книг предупреждали, что, едва только мы окунемся в Мертвое море, нас ждут большие неприятности — ощущение будет такое, словно в тело впились миллионы раскаленных иголок; жгучая боль будет длиться часами; может быть, мы даже с головы до ног покроемся волдырями и будем мучиться не один день. Однако нас постигло разочарование: вся наша восьмерка бросилась в воду, и с нами еще один отряд паломников, и никто даже не вскрикнул. Никто ничего такого не почувствовал, разве что легкое покалывание в тех местах, где была содрана кожа, да и то ненадолго. У меня несколько часов сильно болело лицо, но это отчасти потому, что во время купанья его напекло солнцем, а кроме того, я слишком долго оставался в воде, и на лице наросла корка соли.
Нет, от этого купанья мы не покрылись ни волдырями, ни липкой грязью, и не стали источать зловоние; грязь была не такая уж липкая, и мне не кажется, что от нас стало пахнуть хуже, чем пахло во все время, что мы в Палестине. Запах просто немного изменился, но это не очень заметно, ведь мы уже привыкли, что он то и дело меняется. На Иордане от нас пахло иначе, чем в Иерусалиме, а в Иерусалиме мы пахнем не так, как в Назарете, Тивериаде, Кесарии или среди развалин любого другого города Галилеи. Нет, в этом отношении мы все время меняемся, и, как правило, к худшему. Мы ведь сами на себя стираем.
Забавное это оказалось купанье. Нам никак не удавалось погрузиться в воду. Можно было растянуться на спине во всю длину, сложив руки на груди, и тогда подбородок, грудь и живот оказывались над водой. При желании можно было поднять голову. Но ни в одном положении нельзя удержаться долго — теряешь равновесие и переворачиваешься то на спину, то на живот. Если поддерживать равновесие руками, можно преспокойно лежать на спине, так чтобы голова и ноги от колен и до пяток торчали над водой. Можно сесть, подтянув колени к самому подбородку и обхватив их руками, но скоро опрокинешься, потому что тут никак не удержишь равновесие. Можно встать в воде и выше пояса останешься сухим, хотя глубина здесь больше человеческого роста. Но и так долго не устоишь — очень скоро вода вытолкнет ноги на поверхность. Нечего и пытаться плавать на спине, так как ступни вылезают на поверхность и отталкиваться можно разве что пятками. Пытаешься плыть на животе, загребаешь воду, как колесный пароход, — и не двигаешься с места. Лошадь совсем теряет равновесие в Мертвом море; не может ни плыть, ни стоять, она тут же опрокидывается на бок. Те из нас, кто купались больше часа, вышли из воды сплошь покрытые солью и блестели, как сосульки. Мы соскребли ее жестким полотенцем и уехали, увозя с собой великолепный, новый с иголочки запах; и право же, он был ничуть не хуже всех тех, которыми мы наслаждались последние недели. Он очаровал нас своей новизной, каким-то совершенно новым оттенком зловония. По берегам озера в солнечных лучах всюду блестят кристаллы соли. Кое-где они покрывают землю точно сверкающей коркой льда.
В детстве я почему-то воображал, что длина Иордана четыре тысячи миль, а ширина тридцать пять. На самом же деле он тянется всего на девяносто миль, и при этом все время так извивается, что никогда не знаешь, на каком ты берегу. Если не следовать всем изгибам реки, а идти напрямик, то это не девяносто миль, а всего каких-нибудь пятьдесят. Иордан не шире нью-йоркского Бродвея. Что до моря Галилейского и Мертвого моря — ни то, ни другое не достигают двадцати миль в длину и тринадцати в ширину. И однако, когда я учился в воскресной школе, я воображал, что каждое из них равно шестидесяти тысячам миль в поперечнике.
Путешествия и жизненный опыт портят самые грандиозные картины, созданные нашим воображением, и отнимают у нас иллюзии, которыми мы себя тешили в детстве. Что ж, пусть так. Я уже видел, как царство Соломона уменьшилось до размеров штата Пенсильвания; и если оба моря и река тоже оказались не столь велики, как мне казалось, надо думать, я и это как-нибудь перенесу.
Дорогой мы внимательно смотрели по сторонам, но нигде не видели ни крупинки, ни кристаллика жены Лота. Мы были горько разочарованы. С давних пор мы знаем печальную историю этой женщины, внушавшей нам тот особенный интерес, который всегда возбуждает несчастье. Но бедная женщина исчезла без следа. Соляной столп не маячит больше в пустыне, окружающей Мертвое море, и не напоминает туристам о горьком жребии погибших городов.
Я не в силах описать мучительный дневной переезд от Мертвого моря до монастыря св. Саввы. Мне до сих пор тягостно вспоминать о нем. Солнце жгло так яростно, что раза два мы не могли удержаться от слез. В отвратительных душных ущельях, без единого деревца, без единой травинки, было жарко и душно, как в раскаленной печке. Мы положительно чувствовали на себе тяжесть солнца. Никто не мог сидеть в седле выпрямившись, всех пригнуло к луке. И в этой пустыне Иоанн проповедовал! Нелегкая, должно быть, была работа. Каким раем показались нам могучие башни и валы громадного монастыря, когда мы завидели их вдали.
Мы провели ночь в этом монастыре в гостях у радушных монахов. Монастырь св. Саввы — человеческое гнездо, прилепившееся на крутом горном откосе; это целый мир каменных стен, которые уступами поднимаются высоко в небо, подобно колоннадам на изображениях Валтасарова пира или дворцов древних фараонов. Поблизости нет больше никакого жилья. Монастырь основан много веков назад святым отшельником, который сперва жил в пещере, — ныне она огорожена монастырскими стенами, и нам благоговейно показали ее святые отцы. Отшельник сей жестоко истязал свою плоть, сидел на хлебе и воде, удалился от людей и всякой мирской суеты, проводил время в молитве и, созерцая череп, благочестиво размышлял о тщете всего земного; пример оказался заразителен, и у него объявилось много последователей. В противоположном склоне ущелья выбито множество небольших нор, служивших им жильем. Нынешние жители монастыря, числом около семидесяти, все пустынники. Одежду их составляет грубая ряса да уродливый колпак, похожий на печную трубу, и они обходятся без обуви. Едят они только хлеб с солью, а пьют одну только воду. Всю жизнь до самой смерти они не могут выйти за эти стены или взглянуть на женщину, ибо ни единой женщине ни под каким предлогом не разрешается входить в монастырь св. Саввы.
Некоторые монахи провели здесь взаперти добрых тридцать лет. И все эти безотрадные годы они не слышали ни детского смеха, ни сладостного голоса женщины: не видели ни человеческой слезы, ни человеческой улыбки; не ведали ни человеческих радостей, ни умиротворяющей человеческой печали. Они не помнят прошлого, не мечтают о будущем. Они отринули все, что мило человеческому сердцу, все, что есть на свете прекрасного и достойного любви; от всего, что радует глаз и ласкает слух, они навсегда отгородились тяжелыми дверями и безжалостными каменными стенами. Они изгнали из жизни всю ее прелесть и всю нежность, и, лишенная животворящих соков, она превратилась в костлявую, иссохшую карикатуру на самое себя. Уста их никогда не знали ни поцелуя, ни песни; сердца не ведали ни ненависти, ни любви; грудь никогда не вздымалась от волнения при звуках гимна их отчизны. Это ходячие мертвецы.
Я записал эти мысли, прежде всего пришедшие мне в голову, просто потому, что это непосредственные мысли, а не потому что они справедливы, или потому, что я считал нужным их записать. Ловким писакам легко говорить: «Глядя на то-то и то-то, я думал так-то и так-то», а на самом деле все эти красивые мысли пришли им в голову гораздо позже. Первое впечатление редко бывает особенно точным, однако в том нет греха, и не грех сохранить его, а там можно и поправиться, если ошибся. Эти пустынники и в самом деле живые мертвецы во многих отношениях, однако не во всех, и не пристало мне, подумав о них сперва дурно, стоять на своем или, раз начав говорить о них дурно, снова и снова твердить одно и то же. Нет, это не годится, ведь они были так гостеприимны. Где-то в глубине души в них еще сохранилось что-то человеческое. Они знали, что мы чужестранцы и протестанты и вряд ли восхищаемся ими, вряд ли дружески к ним расположены. Но в своем человеколюбии они были выше таких соображений. Они видели в нас просто людей, которые устали, проголодались и хотят пить, — и этого было довольно. Они отворили нам двери и радушно приняли нас. Они ни о чем не спрашивали и не выставляли напоказ свое гостеприимство. Они не напрашивались на комплименты. Без лишнего шума они накрыли на стол, постлали нам постели, принесли воды умыться, не слушая наших уверений, что напрасно они этим занимаются, когда на это у нас есть слуги. Мы поели в свое удовольствие и поздно засиделись за столом, потом в сопровождении монахов обошли весь монастырь, уселись на высоких зубчатых стенах и закурили, наслаждаясь прохладой, любуясь пустынным, диким пейзажем и заходящим солнцем. Двое или трое предпочли провести ночь в уютных спальнях, но дух бродяжничества побудил остальных улечься на широкий диван, который тянулся вдоль стен просторной прихожей; ведь это было куда веселее и соблазнительнее — все равно что спать под открытым небом. И отдохнули мы по-царски.
Утром к завтраку мы вышли обновленные. И за все это гостеприимство с нас не спрашивали платы. Если на то наша воля, так дадим что-нибудь, а если мы бедны или не отличаемся щедростью, можно и ничего не давать. Нищего и скрягу в палестинских католических монастырях принимают не хуже других. Мне с детства внушали неприязнь ко всему католическому, вот почему дурные стороны католиков мне подчас виднее, чем их достоинства. Но есть нечто, о чем я не склонен ни умалчивать, ни забывать: это искренняя благодарность моя и всех моих спутников палестинским монахам. Двери их всегда открыты, и здесь всегда радушно встретят достойного человека — все равно, одет ли он в лохмотья или в пурпур. Католические монастыри — это великое благо для бедняков. Паломник, у которого нет ни гроша, будь он протестант или католик, может вдоль и поперек исходить всю Палестину, и каждую ночь его ждет добрый ужин и чистая постель в одном из этих монастырей. Но и паломника побогаче может свалить с ног солнечный удар или местная лихорадка, и тогда монастыри служат им прибежищем. Не будь их спасительного гостеприимства, путешествие по Палестине оказалось бы по силам лишь самым крепким и выносливым людям. Все мы, паломники и просто путешественники, отныне всегда рады будем поднять бокалы за здоровье, процветание и долгую жизнь святых отцов из палестинского монастыря.
Итак, отдохнув и подкрепившись, мы вытянулись гуськом и поехали по бесплодным горам Иудеи, по скалистым кряжам и голым узким ущельям, где вечно царят тишина и безлюдье. Здесь нет даже вооруженных пастухов со стадами длинношерстных коз, которые изредка попадались нам накануне. Только два живых существа повстречались нам. То были газели, прославленные «кротостью очей». Они похожи на молоденьких козочек, но пожирают пространство со скоростью экспресса. Если не считать антилоп из наших прерий, я не видывал более быстроногих животных.
Часов в десять утра мы выехали на Пастушью равнину и остановились в обнесенном стенами оливковом саду, где восемнадцать веков назад пастухи ночью стерегли свои стада и сонмы ангелов возвестили им о рождении Спасителя. В четверти мили отсюда находится Вифлеем Иудейский, и, прихватив по камешку от ограды, наши паломники поспешили дальше.
Пастушья равнина — это пустыня, усеянная камнями, лишенная всякой растительности, ослепительно сверкающая под беспощадным солнцем. Лишь ангельский хор, прозвучавший здесь однажды, мог бы вновь пробудить к жизни ее цветы и кустарники, возвратить ей утраченную красоту. Лишь такие могущественные чары и способны совершить это чудо.
В огромном Храме рождества в Вифлееме, выстроенном пятнадцать столетий назад все той же неутомимой святой Еленой, нас повели под землю, в грот, вырубленный в скале. Здесь-то и стояли те самые «ясли», в которых родился Христос. Об этом сообщает латинская надпись на серебряной звезде, вделанной в пол. Она отполирована поцелуями многих поколений благочестивых паломников. Грот изукрашен так же безвкусно, как все святые места в Палестине. Здесь, как и в Храме святого гроба Господня, все говорит о зависти и нетерпимости. Служители и приверженцы греческой и латинской церкви не могут пройти в одни и те же двери; чтобы преклонить колена в священном месте, где родился искупитель, они вынуждены приходить и уходить разными улицами, не то они переругаются и передерутся в этой святая святых.
Ни на какие глубокие размышления не навело меня это место, где впервые в мире люди пожелали друг другу «счастливого рождества» и откуда друг моего детства, Санта Клаус, впервые отправился в путь, чтобы ныне и присно и во веки веков в зимние утра приносить веселье и шумное ликование каждому семейному очагу во всех концах света. Почтительно, кончиком пальца коснулся я того самого места, где лежал младенец Иисус, и... и ни о чем не подумал.
Просто невозможно думать здесь, как и в любом другом уголке Палестины, который, казалось бы, должен наводить вас на размышления. Нищие, убогие и монахи так и вьются вокруг и заставляют вас думать об одном только бакшише, хотя вы предпочли бы подумать о чем-нибудь более уместном.
Я рад был убраться отсюда, рад был, когда мы наконец прошли грот, где писал Евсей, и тот, где постился Иероним, и тот, где Иосиф готовился к бегству в Египет, и с десяток других знаменитых гротов, и понял, что с ними покончено. В Храме рождества полным-полно в высшей степени священных мест, их чуть ли не столько же, как в самом Храме гроба Господня. Здесь есть даже грот, где, желая убить Иисуса, Ирод умертвил двадцать тысяч младенцев.
Мы, разумеется, побывали в Молочном гроте — в пещере, где некоторое время скрывалась Мария перед бегством в Египет. Когда она вошла сюда, стены пещеры были черные, но едва она начала кормить младенца грудью, капля молока упала на пол — и в мгновение ока темные стены стали молочно-белыми. Мы унесли отсюда множество осколков этого белого камня, ведь на Востоке всем известно, что стоит бесплодной женщине коснуться такого камешка губами, и она тотчас исцелится. Мы набрали множество образчиков, дабы осчастливить некоторые знакомые нам семьи.
После полудня мы распростились с Вифлеемом и с полчищами нищих и торговцев реликвиями и, задержавшись ненадолго у могилы Рахили, заторопились к Иерусалиму. Никогда еще я так не радовался возвращению домой. Никогда я так не наслаждался отдыхом, как в эти последние несколько часов. Поездка к Мертвому морю, Иордану и в Вифлеем была недолгой, но изнурительной. Такого палящего зноя, такого гнетущего запустения, такой мрачной пустыни уж конечно не сыщешь больше нигде в целом свете. И мы так устали!
Самый обыкновенный здравый смысл подсказывает мне, что следует держаться общепринятой лжи и лицемерно уверять читателей, будто я с великим трудом расставался с каждым знаменитым местом в Палестине. Все так говорят, но я не верю ни единому слову, хотя по мере сил стараюсь не показать этого. Я готов поклясться самой страшной клятвой, что ни от одного из наших сорока паломников ни разу не слышал ничего подобного, хотя они такие же достойные и благочестивые люди, как все, кто побывал здесь. Они заговорят так довольно скоро, как только вернутся домой, — а почему бы и нет? Они не захотят спорить со всеми Ламартинами и Граймсами, сколько их есть на свете. Было бы совершенно непостижимо, если бы человек нехотя расставался с местами, где его чуть не уморили тучи докучливых нищих и торговцев, которые десятками цепляются за рукава и за полы и кричат и вопят в самые уши и приводят его в ужас, тыча ему в лицо свои страшные язвы и уродства. Каждый рад поскорей убраться отсюда. Я слыхал, как иные бессовестные люди говорили, что они рады бы удрать с дамского благотворительного базара, где прелестные молодые особы навязывают им всякую всячину. Превратите этих гурий в темнокожих ведьм и оборванных дикарей, вместо округлых форм вообразите иссохшие и изуродованные члены, вместо нежных ручек — покрытые шрамами, отвратительные обрубки, и вместо вкрадчивой музыки их голосов режущий ухо гам и крики на ненавистном языке, и уж тогда судите, можно ли нехотя расставаться с подобными местами. Нет, это только так принято говорить, будто вам не хотелось уезжать отсюда, да еще прибавить, что глубокие мысли теснились у вас в мозгу, требуя выхода; на самом же деле вы уезжали весьма охотно, и вам было не до глубоких раздумий, — но, хотя это чистая правда, говорить так и непристойно и непоэтично.
В святых местах мы не думаем; мы думаем потом, лежа в постели, когда весь блеск, и шум, и сумятица остались позади, и мысленно мы снова стоим перед почитаемыми памятниками прошлого и вызываем в своем воображении призрачные картины далекой старины.
Глава XXIX. Отъезд из Иерусалима. — Самсон. — Шаронская равнина. — Яффа — Дом Симона-кожевника. — Конец долгого паломничества. — Палестинский ландшафт. — Проклятие.
Мы посетили все святые места в Иерусалиме, которые не успели осмотреть до поездки на Иордан, и в один прекрасный день, в три часа пополудни, выехали из Иерусалима через величественные Дамасские ворота и навсегда покинули стены города. На вершине отдаленного холма мы остановились и бросили последний взгляд на древний город, в котором мы чувствовали себя так хорошо, и сказали ему последнее прости.
Около четырех часов подряд дорога неизменно шла под гору. Мы ехали узкой тропой, пересекали горные ущелья и, когда могли, уступали дорогу длинным караванам навьюченных верблюдов и ослов, а когда податься было некуда, прижимались к крутым каменным откосам, и нас толкали, и громоздкие тюки обдирали нам ноги. Джеку досталось раза три, и столько же раз Дэну и Моулту. Одна лошадь тяжело упала, поскользнувшись на камнях, и другие были на волосок от этого. Однако для Палестины это была хорошая дорога, а быть может, и самая лучшая из всех, поэтому никто особенно не ворчал.
Порою мы оказывались в узких долинах, где пышно разрослись инжир, абрикосы, гранаты и прочие блага земные, но чаще нас обступали острые горные кряжи, угрюмые, без единой травинки. Здесь и там на высоких, почти неприступных утесах высятся башни. Обычай воздвигать эти башни древен, как сама Палестина, — так повелось исстари для защиты от врагов.
Мы перешли ручей, из которого Давид взял камень, чтобы убить Голиафа, и конечно перед нами было то самое место, где происходил этот знаменитый бой. Мы миновали живописные готические развалины, по каменным плитам которых звенели некогда кованые каблуки доблестных крестоносцев, и проехали по округе, где, как нам сказали, когда-то жил Самсон.
На ночлег мы остановились у гостеприимных монахов монастыря Рамлэ, а поднявшись поутру, проскакали добрую часть пути оттуда до Яффы, или Иоппии, потому что равнина была гладкая, как стол, без всяких камней, да к тому же это был наш последний переход по Святой Земле. Еще два-три часа, и тогда и мы и усталые лошади — все смогут отдыхать и спать сколько душе угодно. Это была та самая равнина, о которой упомянул Иисус Навин, сказав: «Стой, солнце, над Гаваоном, и луна над долиною Аиалонскою!» Когда Яффа была уже совсем близко, мои спутники решили позабавиться и, дав шпоры лошадям, устроили настоящие скачки, — такого с нами не бывало, пожалуй, с самых Азорских островов, где мы скакали на ослах.
Наконец мы подъехали к прекрасной апельсиновой роще, в которой покоится восточный град Яффа; мы вступили в него и снова оказались на узких улочках, в шумной толпе оборванцев, и все прочее, что предстало нашим взорам и окружило нас со всех сторон, тоже было нам уже хорошо знакомо. Мы спешились в последний раз, и вот перед нами, недалеко от берега, покачивается на якоре наш корабль! Я поставил здесь восклицательный знак, ибо таковы были наши чувства при виде нашего милого «Квакер-Сити». Долгое паломничество окончено, и, что ни говорите, мы, пожалуй, рады этому.
(Описание Яффы смотри во Всемирном географическом справочнике.) В давние времена здесь жил Симон-кожевник. Мы побывали в его доме. Все паломники считают своим долгом посетить дом Симона-кожевника. Когда Петр лежал на крыше этого дома, ему было видение, будто отверзлись небеса, и спустилось оттуда полотно, и были в нем всякие твари земные. Из Яффы отплыл Иона, когда ему было велено идти проповедовать против Ниневии, и, разумеется, неподалеку от этого же города кит изринул его, когда оказалось, что он путешествует без билета. Иона был ослушник, придира и вечно чем-нибудь недоволен, и мы, пожалуй, вправе говорить о нем без особого уважения. Лес на постройку храма Соломонова сплавляли в Яффу плотами, и узкий проход между рифами, через который они подплывали к берегу, не стал ни на дюйм шире и ни на йоту безопаснее. Такова уж была ленивая натура жителей единственной в Палестине удобной гавани, такими они остались и по сей день. История Яффы богата событиями. В этой книге вы о них не прочтете. Но если вы обратитесь в библиотеку и сошлетесь на меня, вам выдадут целую пачку книг, из которых вы почерпнете подробнейшие сведения о Яффе.
Так окончилось наше паломничество. Хорошо, что мы предприняли его не для того, чтобы насладиться прелестными видами, ибо тогда нас постигло бы разочарование, по крайней мере в это время года. Автор «Жизни в Святой Земле» замечает:
«Какой бы однообразной и непривлекательной ни показалась Святая Земля людям, привыкшим чуть не круглый год любоваться зеленью, полноводными реками и разнообразными ландшафтами нашего отечества, — нельзя забывать, что на израильтян, после изнурительных сорокалетних странствий по бесплодной пустыне, она должна была произвести совсем иное впечатление».
Мы вполне согласны с этим. Но она и в самом деле «однообразна и непривлекательна», и нет никаких оснований изображать ее иной.
Палестину по праву можно считать царицей среди земель, одним своим видом наводящих уныние. Горы ее бесплодны и некрасивы, их краски тусклы. Долины — это неприглядные пустыни с чахлой растительностью, от которой так и веет тоской и убожеством. Мертвое море и море Галилейское сонно цепенеют среди пустынных гор и равнин, где не на чем отдохнуть глазу, — здесь нет ничего яркого или поражающего, нет ласковых пейзажей, дремлющих в лиловой дымке или испещренных тенями проплывающих в небе облаков. Все очертания резки, все линии четки; здесь нет перспективы — в отдалении все так же лишено очарования, как и вблизи. Безрадостная, угрюмая и скорбная земля.
Впрочем, иные клочки и лоскутки ее, должно быть, прекрасны в расцвете весны, — тем прекраснее, что со всех сторон их обступает голая пустыня, которой нет ни конца ни края. Я очень хотел бы увидеть берега Иордана весной, и Сихем тоже, и Ездрилон, и Аиалон, и берега моря Галилейского, — но даже и весною все они показались бы лишь игрушечными садиками, посаженными далеко друг от друга в бескрайной пустыне.
Палестина не снимает власяницы, и глава ее посыпана пеплом. Над ней тяготеет проклятие, которое иссушает ее поля и сковывает ее силы. Где некогда вздымались к небу башни и кровли Содома и Гоморры, ныне широко разлилось море, в его горьких водах нет жизни, над его мертвенной гладью знойный воздух душен и недвижен, по берегам его растет лишь плевел да кое-где пучки тростника и предательские плоды, которые обещают прохладу запекшимся губам, но при первом же прикосновении обращаются в пепел. Назарет заброшен; там, где, перейдя вброд Иордан, ликующие толпы израильтян с пением вступили в землю обетованную, теперь видишь только убогий лагерь бедуинов в пестрых лохмотьях; проклятый Иерихон лежит в развалинах, как оставил его более трех тысяч лет назад Иисус Навин; Вифлеем и Вифания пребывают в бедности и унижении, и ничто не напоминает о том, что некогда им выпала высокая честь видеть в своих стенах Спасителя; в том священном месте, где пастухи ночью стерегли свои стада и где ангелы возвестили на земле мир и в человецех благоволение, не встретишь ни души и ничто не радует глаз. Даже прославленный Иерусалим, одно из самых величавых имен в истории, утратил былое величие и превратился в нищую деревню; здесь нет уже сокровищ Соломона, ради которых стремились бы сюда восхищенные царицы Востока; чудесный храм, краса и гордость Израиля, не существует более, и турецкий полумесяц красуется на том месте, где в достопамятный день, который навсегда сохранится в анналах истории, воздвигнут был святой крест. Знаменитое море Галилейское, где некогда стоял на якоре римский флот и где плавали на своих лодках апостолы, давным-давно покинуто рыцарями войны и промысла, и берега его безмолвны и пустынны; Капернаум обратился в груду развалин; Магдала стала пристанищем обнищавших арабов; Вифсаида и Хоразин исчезли с лица земли, и «пустынное место», где некогда тысячи людей слушали Спасителя и были накормлены пятью хлебами, спит безмолвное и всеми покинутое, — лишь хищные птицы да трусливые лисы нашли здесь приют.
Палестина — край заброшенный и неприглядный. Да и какой еще она может быть? Если земля проклята Богом, разве может это ее украсить?
Палестина уже не принадлежит нашему будничному, прозаическому миру. Она отдана поэзии и преданиям — это страна грез.
Глава XXX. Корабль — наш дом родной. — Джек и его наряд. — Отцовское напутствие. — Египет. — В Александрии. — На улицах Каира. — Отель «Приют пастуха». — Мы отправляемся к пирамидам.
Какое счастье снова оказаться в море! Какое облегчение сбросить груз всех забот — не думать о том, куда ехать, надолго ли, стоит ли туда ехать; не тревожиться о лошадях; не слышать больше вопросов, вроде: «Доберемся мы когда-нибудь до воды?», «Будем мы когда-нибудь завтракать?» «Фергюсон, сколько тысяч миль нам еще тащиться по жаре? Когда, наконец, будет привал?» Какое облегчение распрощаться со всеми этими докучными мелкими заботами, которые раздирали нас на части, — они были словно стальные канаты, и каждый крепко вязал и держал, — и на время почувствовать себя освобожденными от всех хлопот, ни о чем не беспокоиться, ни за что не быть в ответе. Мы не смотрели на компас — нам было теперь все равно, куда идет корабль, лишь бы поскорей скрылась из виду земля. Когда я опять отправлюсь путешествовать, я бы хотел снова поехать в увеселительную прогулку. На чужом пароходе, среди незнакомых лиц никогда ни за какие деньги не обретешь того блаженного ощущения, что ты опять дома, какое мы испытали, ступив на борт нашего собственного «Квакер-Сити» после столь утомительного паломничества. Всякий раз, возвращаясь на корабль, мы испытывали то же самое. И это чувство мы бы ни на что не променяли.
Мы скинули синие шерстяные рубашки, шпоры, тяжелые сапоги, кровожадные револьверы и штаны, подшитые оленьей кожей, побрились и снова приняли христианский вид. Один только Джек, хоть и сменил все прочие части костюма, не пожелал расстаться с походными штанами; их кожаное сиденье все еще было цело. И всякий раз как он стоял на баке, окидывая взглядом океан, короткая матросская куртка и длинные тощие ноги придавали ему необычайно живописный вид.
В такие минуты мне вспоминалось напутствие его отца. Он сказал:
«Джек, мой мальчик, ты попал в высшее общество, с тобою едут настоящие джентльмены и леди — утонченные, высокообразованные, с отличными манерами. Прислушивайся к их беседам, присматривайся к тому, как они себя ведут, и бери с них пример. Будь вежлив и любезен со всеми, будь терпим к чужим мнениям, слабостям и предубеждениям. Если не сумеешь снискать дружбы своих спутников, старайся по крайней мере заслужить их уважение. И главное, Джек, — ни под каким видом в хорошую погоду не показывайся на палубе в костюме, в котором ты не вошел бы в гостиную твоей матушки!»
Чего бы я не дал, чтобы родитель этого подающего надежды юноши в один прекрасный день поднялся на борт и поглядел, как его сынок, в матросской куртке, в красной феске с кисточкой, в подшитых кожей штанах, стоит во весь рост на баке и преспокойно созерцает океанские просторы, — такому, конечно, самое место в любой гостиной.
После приятнейшей морской прогулки и основательного отдыха мы подошли к берегам Египта, и в сиянии чудеснейшего заката явились нам купола и минареты Александрии. Едва бросили якорь, мы с Джеком наняли лодку и съехали на берег. Был уже поздний вечер, и остальные пассажиры решили остаться дома, с тем чтобы посетить древний Египет после утреннего завтрака. Так было и в Константинополе. Все они живо интересовались еще не виданными странами, но их ребячливое нетерпение повыветрилось; да кроме того, они убедились на опыте, что куда разумнее не слишком усердствовать и путешествовать с полным комфортом: древние страны за ночь никуда не денутся, они могут подождать, пока люди позавтракают.
На пристани пассажиров поджидала целая армия погонщиков с осликами не больше их самих; ослики в Египте те же омнибусы. Мы предпочли бы пойти пешком, но были не вольны в своих поступках. Мальчишки обступили нас, оглушили криком, и, куда бы мы ни повернули, они со своими ослами все время оказывались у нас на дороге. Эти юные погонщики народ вполне добродушный, и их ослики тоже. Пришлось нам усесться на осликов, а мальчишки бежали сзади и погоняли их изо всех сил, так что они скакали бешеным галопом, как заведено в Дамаске. Право же, из всех верховых животных, какие только есть на свете, я предпочитаю ослика. Он идет ходко, не задирает нос, послушен, хотя и упрям. Он не испугается самого черта, и притом он удобен, очень удобен: если устанешь от езды, можно спустить ноги на землю и дать ему ускакать из-под тебя.
Мы разыскали отель, получили комнаты и с великой радостью узнали, что однажды здесь останавливался принц Уэльский. Об этом извещают все вывески. С тех пор больше никакие принцы здесь не останавливались, пока не прибыли мы с Джеком. Потом мы пошли бродить по улицам, и оказалось, что это город огромных магазинов и контор, широких, красивых проспектов, залитых газовым светом. Вечером он чем-то напомнил нам Париж. Но вдруг Джек увидал ресторанчик, где подавали мороженое, и тем самым на сегодня нашим странствованиям пришел конец. Было очень жарко, а Джек давно уже в глаза не видал мороженого, так что нечего было и думать вытащить его отсюда, пока ресторанчик не закроется.
Наутро заблудшее племя американских кочевников хлынуло на берег, наводнило отель и завладело всеми осликами и прочими средствами передвижения, какие тут нашлись. Живописной процессией они двинулись к американскому консульству, к прославленным висячим садам, к иглам Клеопатры, к колонне Помпея, ко дворцу египетского вице-короля, к Нилу, к великолепным рощам финиковых пальм. У одного из наших самых заядлых охотников за реликвиями был с собой молоток, и он попытался отколоть кусочек от стоящего обелиска, но не смог; тогда он попробовал отколоть кусочек от поверженного обелиска — снова неудача; он попросил у каменотеса кувалду — и опять у него ничего не вышло. Попробовал подступиться к колонне Помпея — и просто руками развел. Вокруг этого горделивого памятника повсюду стоят величавые сфинксы, высеченные из твердого, как вороненая сталь, египетского гранита; пять тысяч лет прошло над ними, но времени не удалось наложить на них свою печать и исказить их строгие черты. Наш охотник за реликвиями, обливаясь потом, безуспешно пытался отбить от них кусочек. С таким же успехом он мог бы попытаться изуродовать луну. Сфинксы невозмутимо глядели на него, улыбаясь своей извечной горделивой улыбкой, которая словно говорила: «Старайся, козявка, старайся! Что нам такие, как ты? За долгие, долгие века мы видели многое множество тебе подобных, больше, чем песчинок у тебя под ногами; а разве ты найдешь на нас хоть единую царапинку?»
Но я позабыл о яффских поселенцах. В Яффе мы приняли на борт человек сорок из одной знаменитой общины. Тут были мужчины и женщины, младенцы, юноши и девушки, молодожены и те, для которых лучшая пора жизни только что миновала. Я имею в виду «Яффскую колонию Адамса». Другие сбежали еще раньше. В Яффе остались мистер Адамс с супругой и пятнадцать неудачников без гроша в кармане, не знавших, что им делать и куда податься. Так нам объяснили. У тех сорока, что мы взяли на борт, с первой же минуты вид был достаточно жалкий, и всю дорогу они пластом лежали на палубах, мучаясь морской болезнью, и мне кажется, она их едва не доконала. Впрочем, двое молодых людей оставались на ногах, и после долгих приставаний нам удалось кое-что у них выведать. Они отвечали нехотя, отрывочно, ибо их пророк бессовестно надул их, и они чувствовали себя униженными и несчастными. В подобных случаях люди не склонны к откровенности.
Колония потерпела полное фиаско. Я уже говорил, что все, кто мог, постепенно сбежали. Пророк Адамс — в прошлом актер, потом еще неведомо кто, а под конец мормон и проповедник, но неизменно авантюрист — остался в Яффе с горсточкой своих достойных сожаления подданных. Те сорок, которых мы увезли, были за редкими исключениями люди без всяких средств. Они хотели только одного — попасть в Египет. Что будет с ними дальше, они не знали, им было все равно — лишь бы убраться подальше от ненавистной Яффы. Надеяться им было не на что. После того, как совершенно посторонние люди в Бостоне неоднократно через газеты взывали к добрым чувствам жителей Новой Англии, и после того, как там была учреждена контора по сбору пожертвований для яффских колонистов, подписка принесла... один доллар. Генеральный консул в Египте показал мне газетную заметку, в которой говорилось об этом, и сказал также, что все начинания прекращены и контора закрыта. Очевидно, практические жители Новой Англии не прочь отделаться от подобных мечтателей и отнюдь не склонны посылать кого-нибудь за ними. Но для злополучных колонистов было уже счастьем добраться до Египта, хотя едва ли у них была надежда двинуться дальше.
Вот при таких-то обстоятельствах они сошли с нашего корабля в Александрии. Один из наших пассажиров, мистер Мозес С. Бич, из нью-йоркской газеты «Сан», спросил генерального консула, во что обойдется возвращение всех этих людей в штат Мэн через Ливерпуль, и тот ответил, что хватило бы полутора тысяч долларов золотом. Мистер Бич подписал чек, и мытарствам яффских колонистов пришел конец.
Александрия слишком напоминает европейский город, чтоб быть нам в новинку, и она быстро нам прискучила. Мы сели в поезд и отправились в древний Каир. Вот это самый настоящий, первоклассный восточный город! Если вы вообразите, будто находитесь в самом сердце Аравии, здесь вряд ли что-либо выведет вас из заблуждения. Величественные двугорбые верблюды и дромадеры, смуглые египтяне и гурки и чернокожие эфиопы в тюрбанах, подпоясанные шарфами, поражающие великим разнообразием восточных нарядов самых ослепительных цветов и оттенков, теснятся повсюду на узких улочках и многолюдных, точно ульи, базарах. Мы остановились в гостинице «Приют пастуха»; худшей гостиницы не сыскать в целом свете, кроме разве той, в которой мне случилось когда-то остановиться в одном городишке у нас в Штатах. Приятно теперь перечитать ее описание в моей записной книжке, твердо зная, что я наверняка перенесу и «Приют пастуха», — ведь я побывал в точно такой же гостинице в Америке и остался жив.
«Я остановился в Бентон-Хаус. Когда-то это был хороший отель, но это еще ничего не доказывает, — я и сам когда-то был хорошим мальчиком. Оба мы с годами испортились. Теперь Бентон далеко не хороший отель.
Для этого ему слишком многого не хватает. В преисподней можно найти куда более удобные отели.
Я приехал сюда поздно ночью и предупредил портье, что мне понадобится много света, так как я хочу почитать часок-другой. Когда мы с коридорным добрались до номера пятнадцатого (мы прошли полутемную прихожую, устланную ветхим, выцветшим ковром, во многих местах протертым и залатанным кусками старой клеенки, половицы прогибались иод ногами и отчаянно скрипели при каждом шаге), коридорный зажег свет — желтый огарок чахоточной сальной свечки длиной в два дюйма; он загорелся синим пламенем, зашипел и, отчаявшись, погас. Коридорный опять зажег его, и я спросил, неужели это и есть все освещение, которое прислал мне портье. «Что вы, — сказал он, — у меня еще есть», — и достал еще один огарок. «Зажгите оба, — сказал я, — иначе мне и одного не разглядеть». Он так и сделал, но этот свет был мрачнее самой тьмы. Однако мошенник не падал духом и рад был услужить. Он сказал, что сбегает «кое-куда» и стащит лампу. Я поддержал и одобрил его преступный замысел. Спустя десять минут я услышал, как в прихожей его окликнул хозяин:
— Куда ты тащишь лампу?
— Пятнадцатый требует, сэр.
— Пятнадцатый! Да ведь он получил двойную долю свечей. Он что, хочет устроить иллюминацию? Или факельное шествие? Чего ему, собственно говоря, надо?
— Ему свечи не по вкусу... говорит, подайте лампу.
— Да на что ему? Сроду ничего подобного не слыхал... На кой черт ему лампа?
— Говорит, почитать охота.
— Читать, вон что? Мало ему тысячи свечей, ему лампу подавай! Хотел бы я знать, на черта ему сдалась лампа? Снеси ему еще свечу, и если...
— Но он требует лампу! Спалю, говорит, к дьяволу вашу халупу, если не дадите мне лампу! (Ничего подобного я не говорил.)
— Поглядел бы я, как это он нас спалит. Ладно, тащи ему лампу, хотя, ей-Богу, не пойму... Ты все-таки попробуй разузнать, на что она ему сдалась.
И он пошел прочь, ворча себе под нос и не переставая удивляться странному поведению пятнадцатого номера. Лампа была хороша, но при ее свете открылись весьма неприятные вещи: например, постель в глубине пустынной комнаты — не постель, а горы и долы, и удобно улечься в ней можно было лишь одним способом: половчее пристроившись к той выемке, которая осталась в матраце после предыдущего постояльца; ковер, видавший лучшие дни; печальный умывальник в дальнем углу и удрученный кувшин, оплакивающий свой отбитый нос; зеркало, треснувшее посредине, которое отрубает тебе голову по самый подбородок, так что становишься похож на какое-то недоделанное чудище; обои, лоскутами свисающие со стен.
— Прелестно, — сказал я со вздохом. — А теперь не принесете ли вы мне чего-нибудь почитать?
— Отчего же, — сказал коридорный. — У старика прорва книг без толку валяется.
И он исчез, прежде чем я успел сказать, какой литературе я отдаю предпочтение. И однако лицо его выражало глубочайшую уверенность, что он успешно справится со своей задачей. Старик поймал его на месте преступления:
— На что тебе эти книги?
— Пятнадцатый требует, сэр.
— Опять этот пятнадцатый! Потом он потребует грелку, потом сиделку! Тащи к нему все, что есть в доме, тащи буфетчика, и багажный фургон, и горничную! Вот провалиться, отродясь такого не видал. На что, говоришь, ему книги?
— Читать захотел, надо думать, не станет же он их есть.
— Читать захотел... читать? Среди ночи-то? Рехнулся он, что ли? Не будет ему книг.
— А он говорит, ему непременно надо; говорит, все переверну, весь дом разнесу, подавай книги, да и все тут... уж и не знаю, что он натворит, если не дать ему книг; он ведь пьяный, да шалый, да отчаянный такой, ничем его не угомонишь, только этими окаянными книгами. (Я ничем не угрожал и вовсе не был таков, каким меня расписал коридорный.)
— Ладно, ступай. А я буду поблизости. Пусть он только начнет буянить. Я ему побуяню, я его живо в окошко выкину.
И старый джентльмен пошел прочь, как и прежде, бормоча что-то себе под нос.
Этот коридорный был просто гений. Он положил на постель целую охапку книг и пожелал мне доброй ночи с таким видом, словно ничуть не сомневался, что эти книги придутся мне по вкусу. И он не ошибся. Его выбор угодил бы любому. Тут были: и теология — труд преподобного доктора Каммингза «Великие свершения», и право — «Исправленный свод законов штата Миссури», и медицина — «Ветеринарный справочник», и романтическая проза — «Труженики моря» Виктора Гюго и поэзия — сочинения Вильяма Шекспира. Я никогда не устану восхищаться находчивостью и умом этого талантливого слуги».
У наших дверей собрались, кажется, все ослики, сколько их есть в христианском мире, и чуть ли не все египетские мальчики, и слышен, мягко выражаясь, некоторый шум. Мы собираемся съездить поглядеть знаменитые египетские пирамиды, и сейчас идет смотр ослам, которые нас повезут. Пойду выберу себе скакуна, пока не расхватали самых лучших.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ТУРИСТОВ ИЗ СВЯТОЙ ЗЕМЛИ. Рассказ о морском путешествии. Редактору газеты «Геральд».
Пароход «Квакер-Сити» завершил наконец свое необычайное плавание и вернулся в родную гавань у подножья Уолл-стрит. В некоторых отношениях путешествие прошло успешно, в других не слишком. Вначале оно было названо «увеселительной поездкой». Что ж, быть может это и была увеселительная поездка, но, право, ни по виду, ни по поведению участников этого не скажешь. Всем и каждому известно, что участники увеселительной поездки уж конечно народ молодой, легкомысленный, шумливый. Их главное занятие — танцевать, петь, влюбляться, а вовсе не читать проповеди. Всем и каждому известно, что на приличных похоронах непременно должны быть дроги и покойник, ближайшие родственники, друзья и просто знакомые, много стариков и старушек, — и всё очень торжественно, ничего фривольного, а в придачу молитва и проповедь. Три четверти пассажиров «Квакер-Сити» были в возрасте от сорока до семидесяти лет! Самая подходящая компания для пикника! Может быть, вы думаете, что последняя четверть состояла из юных девиц? Ничуть не бывало. Это были по преимуществу угрюмые старые холостяки и шестилетнее дитя. Если высчитать средний возраст наших паломников, получится пятьдесят лет. Неужели найдется безумец, способный вообразить, что эти патриархи пели, влюблялись, танцевали, смеялись, рассказывали анекдоты, — словом, вели себя безбожно легкомысленно? Насколько я мог заметить, они ничем таким не грешили. Здесь, на родине, вы без сомнения полагали, что эти резвые ветераны изо дня в день с утра до ночи смеются, поют, затевают шумные игры и на корабле ни на минуту не утихает буйное веселье; что они играют в жмурки и лунными вечерами отплясывают на юте кадрили и вальсы, а в редкие свободные минуты набрасывают строчку-другую в путевые дневники, которые они завели с самого начала, едва покинув родные берега, и ведут аккуратнейшим образом, но их уже призывают новые труды, они спешат засесть за юкр и вист в уютном свете ламп. Если вы так полагали, вы глубоко ошиблись. Почтенные участники плавания не отличались ни веселым нравом, ни резвостью. Они не играли в жмурки, они и не помышляли о висте, они не увиливали от скучных дневников, ибо — увы! — почти все они даже писали книги. Они никогда не затевали шумных игр, почти не разговаривали, никогда не пели, если не считать вечерних молитв. Наш так называемый «увеселительный» корабль напоминал синагогу, а «увеселительная поездка» — похороны без покойника. (В похоронах без покойника тоже веселого мало.) Беззаботный искренний смех раздавался на палубах и в каютах не чаще раза в неделю, и его здесь не очень-то жаловали. Давным-давно (кажется, с тех пор прошла целая вечность) было три вечера с танцами; танцевали кадриль — три дамы и пятеро мужчин (одному рукав повязали носовым платком, в знак того, что он дама, а не кавалер), которые старательно переставляли ноги под унылую музыку страдающего одышкой мелодикона; но даже эта унылая оргия была признана греховной, и танцы прекратились.
Когда необходимо было отдохнуть от чтения Иосифа Флавия или «Исследования о Святой Земле», принадлежащего перу Робинсона, или от писания собственных книг, паломники садились за домино, ибо вряд ли есть на свете другая такая нудная, безгрешная игра — разве что развлечение, которое именуется крокетом (это вам не бильярд, где можно загнать шар в лузу или хотя бы устроить карамболь, и когда партия кончена, никто ничего не платит, никто ничем не угощает, — а стало быть нет в ней никакого удовольствия), и играли, пока не отдохнут, а потом в глубине души кляли партнеров на чем свет стоит до самой вечерней молитвы. В дни, когда их не мучила морская болезнь, они летели в столовую, как на крыльях, при первом же звуке гонга. Такова была наша повседневная жизнь на борту — скука, благопристойность, трапезы, домино, молитвы, злословие. Это мало походило на увеселительную прогулку. Нам не хватало только покойника, чтобы она превратилась в благопристойные похороны. Теперь все это в прошлом, но когда я оглядываюсь назад, воспоминание об этих почтенных ископаемых, отважившихся на полугодовой пикник, веселит мне душу.
Название, которое дано было нашей экспедиции в проспекте — «Увеселительная поездка по Святой Земле», — явно не подходит ей. Назвать ее «Похоронным шествием по Святой Земле» было бы гораздо верней.
Куда бы мы ни прибыли — в Европу ли, в Азию или в Африку — всюду мы производили сенсацию и, осмелюсь прибавить, несли с собой голод и опустошение. Никто из нас до этого нигде не бывал, все мы приехали из глухой провинции; в путешествии этом для нас была захватывающая прелесть новизны, и мы дали волю всем своим природным инстинктам — не церемонились, не связывали себя никакими условностями. Всем и каждому мы спешили дать понять, что мы американцы — американцы, не кто-нибудь! Убедившись, что лишь немногие чужеземцы слыхали о существовании Америки, а весьма многие знали лишь, что это какая-то варварская страна где-то на краю света, которая недавно с кем-то воевала, мы посокрушались о невежестве Старого Света, но ни на йоту не усомнились в собственной значительности. Многие и многие простодушные жители восточного полушария еще долгие годы будут вспоминать о том, как в лето от рождества Христова тысяча восемьсот шестьдесят седьмое к ним вторглась орда незваных гостей, называвших себя американцами и Бог весть почему воображавших, будто они вправе этим гордиться. Мы несли с собою голод и опустошение отчасти потому, что кофе на «Квакер-Сити» был невыносимый, а порою и более существенная пища оказывалась не высшего качества, а отчасти потому, что человеку надоедает изо дня в день сидеть за одним и тем же столом и есть все одно и то же.
Жители этих дальних стран на редкость невежественны. Они во все глаза смотрели на костюмы, которые мы вывезли из дебрей Америки. Они с удивлением поглядывали на нас, если мы иной раз громко разговаривали за столом. Они замечали и то, что мы не любим бросать деньги на ветер и всегда стараемся получить за них возможно больше, и диву давались, откуда таких принесло. Когда в Париже мы заговаривали с ними по-французски, они только глазами хлопали! Нам никак не удавалось хоть что-нибудь втолковать этим тупицам на их же родном языке.
Один из наших, желая объяснить лавочнику, что мы, быть может, еще вернемся к нему за перчатками, сказал: «Allong restay trankeel». И поверите ли, этот лавочник, коренной француз, переспросил: что это ему такое сказали? Иногда мне даже кажется, что, наверно, есть какая-то разница между тем, как говорят по-французски в Париже и у нас, на «Квакер-Сити».
На нас всюду таращили глаза, и мы таращили глаза на всех. Всякий раз мы заставляли этих иноземцев почувствовать их ничтожество, мы подавляли их своим американским величием и стирали их в порошок. И однако мы были снисходительны к нравам, обычаям, и в особенности модам всех этих разнообразных народов. С Азорских островов мы уезжали в устрашающих балахонах и научились ловко управляться с частыми гребнями. В Танжере, Африка, мы пополнили наш наряд кроваво-красными фесками, с которых свешивались кисточки, как прядь волос с индейского скальпа. Во Франции и в Испании эти наши костюмы не остались незамеченными. В Италии нас, разумеется, приняли за мятежных гарибальдийцев и послали канонерку проверить, не кроется ли чего за этой сменой мундира. Рим при нашем появлении расхохотался. Если бы мы вырядились во все наши одежды, любой город хохотал бы. Мы нисколько не обогатили свой гардероб в Греции — ей нечем похвастать. Зато как мы нарядились в Константинополе! Тюрбаны, кривые сабли, фески, огромные пистоли, бешметы, кушаки, широчайшие шальвары, желтые туфли, — о, мы были просто великолепны! Знаменитые константинопольские псы долаялись до хрипоты и все же не сумели воздать нам должное. Теперь они, конечно, уже все передохли. Мы задали им такую непосильную работу, что они окончательно подорвали свое здоровье.
Потом мы поехали в гости к русскому императору. Мы явились к нему запросто, словно были знакомы с ним целую вечность, а после этого визита нацепили на себя еще и разные предметы русской одежды и, став вдвое живописнее прежнего, отправились дальше. В Смирне мы обзавелись шалями из верблюжьей шерсти и прочими персидскими уборами; но в Палестине... увы, в Палестине нашим блестящим успехам пришел конец. Там не носят ничего, достойного упоминания. Мы примирились с этим и прекратили закупки. Мы не экспериментировали. Мы не примеряли тамошних нарядов. Но мы приводили туземцев в изумление. Мы изумляли их самыми фантастическими нарядами, какие только могли придумать. Мы проехали по Святой Земле от Кесарии Филипповой до Иерусалима и Мертвого моря — диковинная процессия паломников, не испугавшихся расходов, исполненных важности, в зеленых очках, пышно разодетых, дремлющих под зелеными зонтами, верхом на клячах, верблюдах и ослах, еще более жалких, чем тс, которые вышли из Ноева ковчега, просидев без малого год на голодном пайке и измучась морской болезнью. Если сыны Израиля, живущие в Палестине, когда-нибудь забудут, как из Америки вторглись к ним новые гедеоновы полчища, их стоит сызнова предать проклятию и покончить с ними. Быть может, никогда еще столь редкостное, столь поразительное зрелище не представало людским взорам.
Что ж, в Палестине мы чувствовали себя как дома. Легко заметить, что Палестина была гвоздем всего путешествия. Европа нас мало привлекала. Мы галопом проскакали по Лувру, по дворцам Питти и Уффици, по Ватикану, по всем картинным галереям и богато расписанным храмам Венеции и Неаполя, по испанским соборам; некоторые из нас говорили, что те или иные творения старых мастеров — это великие создания гения (мы прочли эти слова в путеводителе, — правда, иногда мы относили их не к той картине, к которой следовало бы), а другие говорили, что это постыдная мазня. Критическим оком озирали мы современную и древнюю скульптуру во Флоренции, в Риме — всюду, где она попадалась нам на глаза, и хвалили, если она приходилась нам по вкусу, а если нет, уверяли, что предпочитаем деревянных индейцев перед табачными лавками в Америке. Но в Святой Земле нашему восхищению не было границ. Мы захлебывались от восторга на бесплодных берегах моря Галилейского; предавались глубоким раздумьям на горе Фавор и в Назарете; ударялись в поэзию, глядя на сомнительные красоты Ездрилона; в Изрееле и Самарии размышляли о проповедническом рвении Ииуя; буря чувств — самая настоящая буря — подхватила нас среди святынь Иерусалима; мы купались в Мертвом море и в Иордане, даже не задумавшись, действителен ли наш страховой полис в сверхрискованных случаях, и увезли с собой оттуда столько кувшинов с драгоценной влагой, что, боюсь, вся страна от Иерихона до горы Моав в этом году будет страдать от засухи. Что и говорить, для всех нас паломничество ко святым местам было лучшей частью нашего путешествия. После унылой, безотрадной Палестины красавец Египет ничем нас не очаровал. Мы только взглянули на него и заторопились домой.
В Мальте нам не разрешили съехать на берег — карантин; и в Сардинии не разрешили, и в Алжире, Африка, и в Малаге, Испания, и в Кадисе, и на островах Мадейра. Тогда мы обиделись на всех чужестранцев, показали им спину и отправились домой. На Бермудах мы остановились, очевидно, только потому, что они были указаны в проспекте. Нам уже не было дела ни до каких новых мест. Мы всей душой стремились домой. Тоска по родине водворилась на корабле — ею заразились все без исключения. Знай нью-йоркские власти, какие размеры приняла у нас эта эпидемия, они бы непременно задержали нас здесь в карантине.
Великое паломничество окончено. Распростимся с ним и сохраним по нем добрую память, говорю я от всего сердца. Я не помню зла, не поминаю лихом никого из моих спутников, будь то пассажиры или капитаны. То, что мне было отнюдь не по душе вчера, очень даже по душе мне сегодня, когда я уже дома, и отныне всякий раз, как мне придет охота подшучивать над нашей братией, в шутках моих уже не будет яду. Путешествие дало нам все, что было обещано в проспекте, и все мы безусловно должны быть удовлетворены тем, как было поставлено дело. До свиданья!
Марк Твен.
По-моему, это очень лестный отзыв. Разве не так? И однако от наших хаджи я не дождался ни слова благодарности; напротив, я ведь не шучу, когда говорю, что многие даже выразили протест против моей статьи. Стараясь угодить им, я целых два часа гнул спину над этим очерком — и все зря. Никогда больше я не стану утруждать себя великодушными поступками.